Главная_страница
События,новости
История
Архивы
Библиотека_старинных_и_редких_изданий_и_публикаций
Фотогалерея
Персональные_страницы
Ссылки_на_родственные_сайты
Форум


 

НАТАЛЬЯ РЯБИНИНА

МОЯ АТЛАНТИДА

 

«Моя Атлантида» - воспоминания поэтессы Натальи Рябининой, родившейся в 1941 году в Сталинграде и прожившей в нём до 1963 года (воспоминания охватывают этот период). Наталья Владимировна Рябинина – член Союза писателей Москвы, автор семи изданных стихотворных книг: “Живая душа”, “Морозное поле”, “Живи сейчас”, “Одинокая яблоня”, “По млечному пути черёмух”, “Часы без стрелок”, “Водяные знаки”. Автор критических и литературоведческих статей и многочисленных публикаций в журналах, коллективных сборниках и антологиях.

 


 

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие
День Победы
Санаторий “Дубовая роща”
Фонтан
Материнская любовь
Дед Мороз
Любопытство – не порок
Таблица умножения
Дед Антон
Дядя Ваня
Живьё
Игрушки
Опасная игра
Зоя
Кукла Катя
Доклад
Пасха
Что это было?
Субботники-воскресники
Шпион
Подвиг
Змеи
Носочки
Плащ
Генка
Выигрыш
Смерть маленького мальчика
Футбол
Вода
Подлость
Открытие
Восьмое марта
Смерть Сталина
Жаркое лето пятьдесят третьего
Местные сумасшедшие
Нищие
Пиво
Тётя Дуся
Кино
Конец света
“Дика, печальна, мочалива…”
Бунт
Марки
Фотография
Илья Эренбург
Оттепель пятьдесят шестого
Мышонок
“Фёдор в квадрате”
Баскунчак
Астрахань
Даная
Голубая роза
Красавицы
Выпускной вечер
Вадим
Блат
Смотрины
“Пока свободою горим…”
“Портрет неизвестной”
Тётя Шура
Светский приём
“Купанье красного коня”
Как я тонула
Как я начала писать стихи
Первое признание
Богема
Юбилей
Интервью
Из родительского дома…

 


 

Предисловие

В каждом сердце
своя Атлантида.
Легенды и мифы о ней –
кружево пены
на поверхности жизни
быстротекущей.

В детстве время шло медленно, иногда останавливалось, наверное, для того, чтобы я смогла разглядеть и запомнить картину мира, что-то понять, чему-то научиться.
Я всегда с жадностью слушала рассказы старших о прошлом. Считала самым драгоценным сокровищем память, как единственную возможность уловить, удержать жизнь, не дать протечь времени сквозь пальцы, как вода и песок.
Мне удалось сохранить бесконечное множество ситуаций, настроений, пейзажей, человеческих лиц, переживаний, мгновений счастья и отчаянья, любви, страданий, горестей… Память отбирает иногда незначительные на первый взгляд события и впечатления, но из этой мозаики составляется достаточно достоверная картина жизни.
Здесь, в этой небольшой книге, малая часть запомнившегося. Надеюсь, не только мои ровесники и земляки, чьё детство прошло в послевоенном Сталинграде, найдут для себя что-то интересное в этих записках.

Наталья РЯБИНИНА

 


 

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

В давнем своём стихотворении я писала о девятом мае сорок пятого года, о Дне Победы:

…Била в окна салютная заметь,
И на праздничной этой волне
Пробудились сознанье и память,
И душа народилась во мне.

И это чистая правда. Моё первое воспоминание относится именно к этой дате.

Ночью с восьмого на девятое мая в нашей тесной комнатке с печкой внезапно зажёгся свет. Отец разбудил меня, взял на руки, прижимаясь к моим щёчкам колючей щетиной. Во весь голос шумело и кричало из чёрной тарелки репродуктора. К отцу ластилась худая мама с круглым животом под белой ночной сорочкой. В комнату протиснулось несколько мужчин. Все они радостно кричали, обнимались, вырывали меня из рук отца, чтобы поцеловать и растормошить. Запомнилось странное ощущение: в голове вдруг прояснилось, с глаз упала пелена, и я стала озираться в этом мире, до этого меня здесь ещё не было. Потом папа посадил меня на плечи и все вместе пошли на улицу. Папа пошатывался, смеялся, нетвёрдо стоял на ногах. И мама всё время пыталась отобрать меня, боясь, что он меня уронит. В весёлой компании бродили мы по оживлённым улицам. Конечно, тогда я не запомнила развалины, это впечатление более позднее. Но отлично помню запруженную ликующим народом площадь перед тракторным заводом, митинг, песни, танцы, взволнованные речи. Отец со мной на плечах через усилитель читал на всю площадь стихи, басни и пел. У него был замечательный голос. Репертуар его я потом выучила назубок. Наверняка он исполнил шаляпинскую “Блоху”, “Налей, налей бокалы полней” и мою любимую на всю жизнь “Шаланды полные кефали…” Все люди были родные, поздравляли друг друга, обнимались, плакали, смеялись…

Вечером был салют. Никакая красота разноцветных огней не могла меня развлечь: я билась в истерике – грохот салюта казался бомбёжкой. Меня накрывали подушкой, затыкали уши, уговаривали – ничего не помогало! Прошло много-много лет, пока я с относительным спокойствием стала воспринимать это зрелище.

Позже отец рассказывал, что в тот праздничный день он потерял трёх лучших друзей. Узнав о победе, они на радостях прямо в заводском цеху распили бутылку спирта, а он оказался метиловым. И умерли в страшных мучениях. Чистая случайность, что папа куда-то отлучился.

А я девятого мая отмечаю второй день рождения, день рождения души. И счастлива, и горжусь, что она, душа, начала жить на волне Победы.

 


 

САНАТОРИЙ “ДУБОВАЯ РОЩА”

Воспоминания о санатории относятся к лету сорок пятого года. Они сохранились как бы пунктиром нескольких событий. Я только-только начала освобождаться из пелён небытия, или, вернее, страшного недетского бытия, и озираться в земном мире.

Отчётливо помню большие дубы – зелёный остров среди горячей летней степи. Помню больших женщин в белых халатах и мелюзгу, копошащуюся в траве под деревьями в поисках грибов и каких-то, уже не помню, ягод. Помню несколько вишнёвых деревьев. Не из-за вишен, а из-за камеди, душистой полупрозрачной смолы на тёплых почти чёрных стволах. Смолу я жевала. А когда не смолу, то всевозможные травки, корешки, листья... Жёлуди пекли на костре – вкусно. Ловко выкапывала длинные разветвлённые корневища солодика, чем толще корешок, тем слаще. Навсегда запомнился вкус свежих дубовых листьев, чуть вяжущий, слизистый, вызывающий обильную слюну. Подножный корм позволял скрасить тоску желудка между завтраком, обедом и ужином. Часто кормили серым скользким пюре из сушёной гнилой картошки. Вот этого я не могла есть ни при каком голоде - сопротивлялась, плакала, меня рвало от этой гадости. Столько лет прошло, а я помню вкус, запахи, звуки, цвета, вечерние и утренние состояния, большие тёмные дубы, больших белых женщин.

Буквально в первые дни случилось несчастье с одной девочкой. На двух металлических столбах лежала железная труба, к ней были привязаны самодельные качели – две верёвки и доска. Качели одни на весь cана- торий. Вокруг них всегда неспокойно – всем хочется покататься. Эта девочка, стоя на доске, высоко раскачалась. Железная труба упала и перебила ей позвоночник. Помню суету, крики. Кто-то сказал, что теперь девочка будет горбатой. И свой страх, и сочувствие помню. Качели убрали. Кроме деревьев, сбора грибов, сладкого корня солодика и блаженного сонного состояния под тенистыми кронами в жаркий полдень не помню других радостей.

Ещё одна страшная ситуация сохранилась в памяти.

В дощатом домике размещалась уборная. Несколько загаженных дыр, огромных для детских ног, не убирались, их только посыпали хлоркой. Внизу плескалось вонючее месиво. Однажды, поскользнувшись, я провалилась в такую дыру, едва удержалась на локтях. Меня вытащили, тщательно вымыли. Но ужас нескольких минут над зловонной бездной, чуть не поглотившей мою маленькую, только прозревшую жизнь, остался со мной навсегда.

Вспоминаю себя в крошечной комнатке изолятора, залитой красным светом, с красной занавеской на окне. У меня корь. Опять я между небом и землёй. Беспамятные состояния. Ощущения раздвоения и полёта над своим бездыханным тельцем. Медленное выздоровление. Я уже немного научилась говорить. Ко мне приезжает отец. Он ставит на тумбочку большой шоколадный пароход. Я ещё никогда не видела шоколада. Папа, к моему огорчению, отламывает от парохода трубу и даёт мне попробовать. Я недоверчиво открываю рот и ощущаю необыкновенный вкус. Женщина в белом халате приносит стакан с бледно-коричневой жидкостью. Отец поит меня с ложечки. Это какао, немножко похожее на шоколад. И вдруг за окном начинается страшный грохот, сквозь красную занавеску видны яркие вспышки. В душе у меня ужас – опять война! Кричу, рыдаю, пытаюсь прятаться. Гроза долгая, шумная, с проливным дождём. Я начала сильно заикаться. И около двух лет родители требовали, чтобы я не говорила, а пела. Много неприятностей и обид доставила их непреклонность, но к школе от заикания не осталось следа.

 


 

ФОНТАН

Жарким летним днём я с соседскими ребятишками, играла в фонтане. Во что мы там могли играть, ума не приложу! Фонтан был изрядно попорчен после бомбёжек, его бетонный бортик был чем-то вроде границы песочницы. В середине стояла бесформенная глыба, останки скульптуры, не помню какой. Естественно, воды в нём не было.

Мы жили напротив сквера, чахлая зелень закрывала фонтан от проезжей дороги и негустой тенью заслоняла от палящего солнца. Мама буквально силой выволокла меня из фонтана. Я, редкий случай, упиралась и не хотела идти обедать.

Она сердито притащила меня домой и стала разогревать пшённую кашу. Мы с ней уселись друг против друга у окна. Она поставила маленькую чугунную сковородочку с кашей на подоконник и мы приступили к обеду.

Окно выходило на сквер с фонтаном.

Вдруг раздался оглушительный взрыв. Я заметалась и закричала от ужаса: “Война! Война! Бежим!” Мама закрывала мне голову подушкой, успокаивала, но я продолжала кричать.

Оказалось, что взорвался фонтан с играющими детьми. Там погибла моя маленькая подружка Света, дочка тёти Нины, знакомой моих родителей. У неё был ещё старший мальчик Боря. Тогда я ещё не знала, что она была близкой подругой моей родной мамы. Мне кажется, я и сейчас слышу её ужасные крики и рыдания.

До самой своей смерти она время от времени приходила к нам домой, падала в ноги моему отцу, плакала, умоляла отдать меня ей в дочки.

Мне было очень тяжело и неловко: ведь никто не должен был догадаться, что я знаю, что мама мне неродная. Боялась, вдруг всё же она уговорит папу. Папа поднимал тётю Нину с колен, обнимал, утешал, называл Ниночкой, наливал валерьянки. А потом взрослые молчаливо пили чай и тётя Нина, немножко успокоившись, уходила. А мальчик Боря временами жил у нас, когда его мама лежала в больнице или ездила в санаторий – она была сердечница, так говорили взрослые.

Умерла тётя Нина, когда мне исполнилось лет тринадцать-четырнадцать, в летнее воскресенье. Весь день посылала за мной мою подружку Нинку, но мы были за Волгой на пляже. Не надеясь уже увидеть меня, она рассказала Нинке мою историю и передала ворох довоенных фотографий, на которых я впервые увидела свою родную маму.

 


 

МАТЕРИНСКАЯ ЛЮБОВЬ

К новорожденной сестричке я относилась с недоумением: никак не могла понять, что взрослые находят в этой маленькой, ничего не умеющей, орущей по ночам, девочке. Почему соседки, заглядывавшие к нам, что-то ласковое бормочут над ней и называют красавицей.

Я не помню ни чувства ревности, ни зависти – только недоумение. Меня это беспомощное горластое существо совершенно не интересовало. Я училась жить, осваивала эту трудную науку с недетским упорством. Награда за него – любовь отца, которая, как мне казалось, очень зависела от моих успехов.

Жили мы в маленькой комнате, даже не в комнате, а в кухне, где половину занимала печь, а другую половину - кровать, массивная американская раскладушка. Печь не топили, я, по крайней мере, не запомнила этого события. Она служила столом. За ней мы ели, а папа вечерами много писал острым карандашом в тетрадках. Он доучивался на вечернем отделении института. Мне стелили на ней постель. А для сестрёнки поставили кроватку с железными прутьями, без ножек..

Как-то мама оставила меня одну со спящей сестрёнкой, просила присмотреть, если та проснётся. Проснулась Ларочка раньше, чем пришла мама. Запищала, пытаясь приподняться в кроватке, потом заорала в голос. Я с презрением глядела на её бессмысленные усилия, дала ей игрушку – несколько катушек, нанизанных на верёвочку. Она продолжала кричать, отталкивая мою руку. А потом как-то быстро перевернулась и просунула головку между двумя железными прутьями. И застряла. Боже, как она кричала! Я очень испугалась и пыталась запихнуть её голову обратно. На смену равнодушию пришло незнакомое до сих пор чувство: мне было страшно, что она задохнётся, захлебнётся и вдруг умрёт. Я кричала и плакала вместе с малышкой.

Когда наши силы иссякли, а головка, застрявшая в прутьях, посинела, распахнулась дверь и вбежали мама с папой. Папа оттолкнул меня и бросившуюся к кроватке маму, руками раздвинул металлические прутья. Крик замер. Мама схватила Ларочку на руки и укачивала её, пока та совсем не успокоилась. Мне хотелось забрать её из рук матери и прижать к своему сердцу. Так я полюбила, а любила я всегда горячо, самоотверженно.

Теперь я стала ей и мамкой и нянькой.

Мама родила её, своего единственного ребёнка, довольно поздно, в тридцать восемь лет. Для меня она была разумной, справедливой и хорошей матерью. Ничего, кроме благодарности, я к ней не испытываю. На протяжении всех лет, которые мы прожили вместе, я видела один и тот же её взгляд на свою дочь: и на маленькую, и на подростка, и на юную девушку. Когда впервые я обратила внимание на этот материнский взгляд, я сама была еще маленькой, но поняла всем сердцем, что никто, никогда не посмотрит т а к на меня. Т а к может смотреть только родная мама. И никакое чувство справедливости не властно над материнской любовью. Я с горечью, но и с мужеством, приняла сиротство как непоправимую данность, как, допустим, отсутствие зрения или слуха, либо руки-ноги, и поняла, что надо с этим жить. Без зависти, без обиды. Знала, что никакие силы не заставят её так же смотреть на меня, как бы я не старалась. Я детским своим сердцем осознала, что она меня н е л ю б и т. И простила.

А отцовскую любовь надо было завоёвывать.

 


 

ДЕД МОРОЗ

Приближался 1947 год. Мне не было ещё шести лет, но после моих военных странствий я ещё не вполне оправилась, с трудом осваивалась в новой жизни. Ближе к празднику мне рассказывали о ёлке, о Деде Морозе. Персонаж этот занимал меня чрезвычайно. Наступил новогодний вечер. В маленькой комнате коммунальной квартиры появилось крошечное сосновое деревце, украшенное бумажными цепями, самодельными игрушками, несколькими карамельками и орехами.

В гильзах от ружейных патронов были вставлены маленькие свечки. Их зажгли. Это была волшебная ёлка, первая в моей жизни. В гости пришла соседская Натуська, помладше меня, и Генка со своей мамой, высокой и худой тётей Аней. Он был года на три постарше. Были ещё тётя Дуся, мамина сестра, со своей дочкой Валей и моя полуторогодовалая сестричка Ларочка.

Взрослые чего-то ждали, поглядывая на часы. Дети кружились вокруг ёлочки, нам разрешили срезать конфеты и орехи, которых я до того не пробовала. Кололи орехи, веселились, как умели. Только мне было не до веселья. Я с нетерпением ожидала Деда Мороза, даже не из-за подарка, очень мне хотелось увидеть волшебного старика. И не заметила, как из комнаты вышла мама.

Вдруг раздался громкий стук. Я закричала что есть мочи: “Дед Мороз!” - и не ошиблась Это был действительно Дед Мороз. Правда борода у него показалась мне похожей на ларочкин слюнявчик. Но говорил он громко, весело… Все прочитали по стишку, станцевали. Получая подарок, Генка вежливо поблагодарил Деда Мороза: “Спасибо, тётя Зина!” Тётей Зиной звали мою маму. Меня как по голове ударили.

Ничего не сказав, я спряталась в уголок за кроватью и просидела до прихода папы с работы. Взрослые встретили его радостно, жалели, что он задержался и не застал Деда Мороза.

Я сидела в уголке, одна-одинёшенька, в полном отчаянии и не знала, что думать: то ли меня обманули и Деда Мороза нет, то ли почему-то он не захотел прийти ко мне.

Папа нашёл меня в жару, уложил в постель, и я долго болела, проваливаясь в бред. Похоже, у меня была настоящая горячка от перенесённого потрясения, причины которого остались неясными для родителей. .

 


 

ЛЮБОПЫТСТВО – НЕ ПОРОК

Любознательность моя не знала границ. Вероятно от того, что я начала развиваться значительно позже сверстников. После военной контузии и горьких мытарств по дорогам войны, когда , наконец, папа нашёл меня, врачи поставили диагноз: безнадёжно утраченная личность. Очень трудно я привыкала к мирной жизни. Отец занимался со мной, пытаясь вытащить на свет божий хотя бы зачатки интеллекта. И ему это удалось.

Я помню ощущение невероятно разнообразных больших и маленьких событий, предметов, отношений, втягивающих меня в свой круг. Мне не терпелось узнать всё обо всём.

Я знала на вкус всякую травку, веточку, листик, постоянно жевала какую-нибудь зелень или корешок. На даче, в детском саду, строго-настрого запрещали трогать ядовитые растения. Не разрешали прикасаться к волчьей ягоде. Так называли несъедобную жимолость с красными парными ягодками. Стращали тем, что, съев хотя бы одну, превратишься в волка.

Эта проблема очень меня занимала. . Волком стать я не хотела, но было страшно интересно, как будет происходить процесс превращения. Я просчитывала все варианты, представляла, как вместо ногтей появятся страшные когти, как тело начнёт обрастать шерстью…

Особенно пугало превращение лица в волчью морду с клыкастой пастью.

Я боролась с искушением несколько дней, ни о чём другом не могла думать. Сидела на маленькой скамеечке отдельно ото всех и тёрла красный кирпич для посыпания дорожек. И всё-таки любопытство победило:

Тайком нарвала пригоршню волчьих ягод и быстро-быстро прожевала. Вот тут-то меня охватил нешуточный ужас.

Превращение в волка я подгадала к мёртвому часу, когда все уснут и никто не помешает мне наблюдать, как всё случится. Дети спали, а я рыдала под одеялом, представляя, как все испугаются. Узнает ли меня мой папа? Что я буду есть в лесу? Так, обливаясь слезами, и я уснула.

Пришла воспитательница звать на полдник. Я боялась открыть глаза, прижмурившись, боязливо посмотрела на руки. Ни когтей, ни шерсти! Я осталась той самой девочкой, которой была раньше. Облегчение, счастье и душевный подъём так меня порадовали, что горечь от очередного обмана маленькой ложечкой дёгтя не испортили бочку мёда летнего дня, как бы обретённого заново.

 


 

ТАБЛИЦА УМНОЖЕНИЯ

Отец гордился моими успехами. Было ясно, что приговор врачей о безнадёжно утраченной личности не подтвердился, я довольно быстро нагоняла сверстников. Даже кое в чём начинала опережать. К шести годам освоила грамоту и с упоением читала. Причём не любила читать вслух, за что на меня постоянно ворчали, не доверяя молчанию над книжкой и быстрому перелистыванию страниц.

Меня записали в детскую библиотеку. Память сохранила волшебные ощущения. По воскресеньем я приходила менять книгу. Библиотекарша давала мне что-нибудь по своему усмотрению. Я выходила на улицу, блаженно открывала обложку и приступала к поглощению, ничего не видя и не слыша вокруг. Книги пахли столярным клеем, были латаны-перелатаны, с марлевыми корешками. Я наслаждалась этим запахом. На открытые страницы падали снежинки. Доходя до своего подъезда, закрывала прочитанную книгу, возвращалась, отдавала, просила что-нибудь ещё. Поначалу библиотекарша спрашивала о прочитанном, я отбарабанивала содержание книги практически наизусть. Тогда она давала мне другую. Так я делала несколько ходок, пока она досадливо не совала мне какую-нибудь книжку потолще и без картинок.

Как тут было не гордиться!

Кроме этого отец занимался со мной устным счётом, потихоньку учили мы с ним таблицу умножения. Мне занятия приносили удовольствие, хотя строг он был со мною необычайно.

Как-то он взял меня в гости к своему приятелю. Собралось за столом несколько мужчин. Я с дочкой хозяина, своей ровесницей, играла на полу в кукольном уголке. Папа стал хвалиться моими знаниями. Приятели, как я понимаю, не поверили. Несколько раз папа окликал меня, спрашивая, сколько будет дважды два, пятью пять и ещё какие-то простенькие вопросы. Я, погружённая в игру, отвечала машинально. “А сколько будет шестью шесть?” Я простодушно сказала, что не помню. Папа нахмурился. В голосе у него прозвучало недовольство. Он собрался уходить, сердитый, нахмуренный.

Домой, против обыкновения, шли молча. Только раз или два он повторил свой вопрос. Я продолжала безмятежно отвечать, что забыла.

Дома он вытащил ремень. Грозно спросил: “Сказать, сколько будет шестью шесть?” Я простодушно попросила: “Скажи!” Он ударил меня по попе ремнём. Вины я за собой не чувствовала, только удивление. Я даже не заплакала. Он повторял: “Сказать?”. Я не понимая, почему он не сказал сразу, просила: “Скажи!” И получала ремнём по попе. Но он не говорил сколько будет шестью шесть, махал ремнём, пока я не вспомнила. “Зачем ты меня бил?” – удивилась я. Он пробормотал: “Для памяти!” Вот тут-то я и зарыдала.

Если бы он попросил меня подумать, вспомнить, может быть я и вспомнила бы. Но когда он спрашивал “сказать?”, я без задней мысли просила “скажи!”, не понимая издёвки.

Обида запомнилось на всю жизнь.

 


 

ДЕД АНТОН

Я не помню переезда в новую квартиру. Разрушенный во время бомбардировок дом был отремонтирован, покрашен в розовый цвет и выглядел замечательно. Жили мы вшестером в небольшой комнате. Взрослые говорили – десять квадратных метров. Вдоль стен стояли кровати, в середине стол. А всего в квартире было три комнаты. В соседней, побольше нашей, жил дед Антон и бабушка Таля. У них было четырнадцать детей, но все уже выросли, жили своими семьями отдельно. Со стариками остались две младшие дочери Лида и Тася. Несмотря на двухлетнюю разницу в возрасте, обе учились в одном классе, заканчивали десятый. Мне они казались очень красивыми и совсем взрослыми.

В третьей комнате, самой большой, жил майор, пожилой нелюдимый человек, с милой молодой женой, которую, говорили, привёз с фронта. Она редко показывалась, сидела взаперти. Даже в своё дежурство мыла квартиру глубокой ночью, без посторонних глаз. Зато толстая Натуська, их дочка, днями пропадала либо в нашей комнате, либо мы все висли на деде Антоне. В его комнате был единственный на всю квартиру балкон, который мы, дети, считали общей собственностью. Деда мы ужасно любили. Высокий, поджарый, широкоплечий, с закрученными рыжеватыми усами и кудрями, в солдатской гимнастёрке с несколькими медалями - держался он молодцом. Его жена, бабушка Таля, моложе его на одиннадцать лет, по виду годилась ему в матери: тихая, ласковая, маленькая, сухонькая… Младшая Лида лицом походила на неё. Только поэтому можно было поверить, что в молодости бабушка Таля была настоящей красавицей.

Я долго была уверена, что это наши родные дедушка и бабушка. Бесцеремонно торчали мы у них в комнате или на балконе, слушая дедовы байки, сказки и прибаутки. Воспитывал нас дед по-своему. Слушались мы его с одного слова. А если баловались, кричали и капризничали, грозил он нам страшным наказанием. Не знаю, как кто, а я этого наказания боялась больше всего на свете. “Натуська! – кричал он страшным голосом, если не перестанешь реветь, вкручу в твою попу лампочку, и повешу светить на балконе!”

Угроза не казалась мне шуткой. Вечерами соседи собирались на балконе играть в лото. Дед Антон протянул электрический шнур с лампочкой под крышу. Явственно представляла я свою попку со светящейся лампочкой на балконе и слушалась деда беспрекословно.

Однажды он рассердился на неповоротливую Натуську, нашёл лампочку и стал делать вид, что собирается вкрутить её в толстую Натуськину задницу. От такого позора у меня закружилась голова. Натуська орала, а мы удерживали руку с лампочкой, просили помиловать подружку.

А вообще дед Антон был добрым весёлым мужчиной и любил детей, своих-то вырастил четырнадцать.

 


 

ДЯДЯ ВАНЯ

Я внезапно проснулась среди ночи и увидела, что мама сидит перед горящей свечой, облокотившись на подоконник, держит в руке бумажный листок, и слёзы льются на этот листок, оставляя на нём большие фиолетовые пятна. Её негустые волнистые волосы необычного золотисто-зеленоватого цвета распущены по плечам и спине. Папы дома нет, наверное, задержался на работе. Сестрёнка сопит в своей кроватке на печке. А мама, такая непохожая на себя дневную, плачет над дрожащим листком. Я от жалости чуть сама не расплакалась. Она увидела мои открытые глаза, подсела ко мне и стала рассказывать о своём младшем брате, моём дяде Ване, которого после Берлина отправили на Дальний Восток воевать с японцами. Там его ранило. Он сейчас лечится в госпитале и обещает скоро приехать. А плачет она от радости, что он наконец нашёлся и прислал ей весточку. Она показала мне письмо, свернув его треугольником, на котором химическим карандашом был написан адрес и номер части. Потом по моей просьбе тихонько спела мою любимую песню “На позиции девушка провожала бойца…” У неё был хороший слух и приятный нежный голос. Я даже не решалась ей подпевать, чтобы не портить песню.

Наш ночной разговор представлялся мне тайной, связавшей нас. Я стала ждать дядю Ваню с войны, иногда спрашивая мать, когда же он всё-таки приедет. А он всё не ехал.

Мы перебрались на другую квартиру. В нашей комнате поселилась и сестра мамы, тётя Дуся, с дочкой. Жили шумно – всё-таки трое маленьких детей. Скучать было некогда. А я ждала дядю Ваню с войны, настоящего солдата, раненого, с орденами и медалями на гимнастёрке, большого, доброго, весёлого.

Наконец он приехал. Мама и тётя Дуся повисли на нём, целуя, обнимая, приговаривая ласково и радостно расспрашивая. Познакомили его с моим отцом и нами, детьми, которых дядя Ваня ещё не видел. Он растерялся, когда ему поднесли маленькую Ларочку. Он ничего не знал о её появлении. А смутился от того, что привёз подарки только двум девочкам, Вале и мне. Подарки он вёз аж из самой Германии. Они были в его вещмешке и на Дальнем Востоке, и в госпитале, и проехали с ним через всю страну. Два роскошных платья достались мне, так как двоюродная сестрёнка Валя, хотя и была младше почти на целый год, обогнала меня в росте и толщине. Платья ей не подошли. А вот с игрушками получилось сложнее. Целлулоидный пупсик и такой же цыплёнок не делились на три. Так что обворожительная куколка досталась маленькой Ларочке, а нам с Валей один на двоих большой жёлтый в пупырышках цыплёнок. Играли мы, конечно, вместе, стараясь не ссориться. Мне как старшей, приходилось уступать. Но как страстно я хотела иметь этого розовенького голыша! Я почти не притрагивалась к нему, ведь он не мог принадлежать мне безраздельно.

Ещё дядя Ваня привёз небьющиеся чашки для сестёр и консервы американские: сгущёнку и неправдоподобно розовую, душистую, до обморока вкусную, тушёнку.

Валя не поверила, что чашки нельзя разбить. И долго бросала и била об пол одну, пока не догадалась стукнуть по ней молотком – чашка, к её удовлетворению, разбилась. Но это только рассмешило взрослых, радостных от встречи.

Пировали, сидя тесно за столом. Почему-то отключили электричество и папа в патроне от снаряда зажёг короткую толстую свечу. Запомнила пшённую кашу, которую поливали тягучим зеленоватым конопляным маслом и посыпали сахарным песком. Дядя Ваня всё рассказывал, а папа снимал растопленный воск со свечки и лепил обезьянку на проволочном каркасике для новогодней ёлки.

Дядя Ваня показался мне довольно старым человеком, совсем непохожим на доблестного солдата. Усталый, скучный, видимо, ещё не окрепший после ранения, рябоватый. С жиденькими серыми волосами и невыразительными глазками. Не очень-то он улыбался. На пиджаке висело несколько медалек. И не было у него ни ружья, ни револьвера. Это не наш замечательный дед Антон. Вот тот настоящий солдат! Рассказов дяди Вани я не запомнила.

Американская тушёнка, пшённая каша с зелёным маслом, восковая обезьянка в отцовских ловких пальцах, военные песни вполголоса за тесным столом, коптящее пламя толстой свечи в патроне снаряда, два красивых платья, голубое и красное, страстное желание обладать редкостной игрушкой – всё слилось в памяти. Вот только дядя Ваня разочаровал.

Тоненькая ниточка, соединившая в ту ночь меня с мамой истончалась, пока не прервалась совсем.

 


 

ЖИВЬЁ

Ангины меня замучили. Врач настаивал на удалении гланд. В противном случае, они меня задушат.

В сентябрьский день повезла меня мама на операцию. Меня соблазняли мороженым, необходимым для заживления в горле.

До Бекетовки добирались на местном поезде. Путешествие тоже входило в соблазн. В Бекетовке было неинтересно. Дул ветер. Песок резал глаза, скрипел на зубах. Небо то хмурилось, то прорывалось горячее солнце, освещая пыльный захолустный пейзаж.

Помню, переходили мы с мамой дорогу. Она держала меня за руку. Неожиданно к нам бросилась старая женщина в тёмной бедной одежде и с криками “Наташенька! Доченька!” стала тянуть меня к себе. Две женщины вцепились в меня с двух сторон, с плачем и криками тянули, каждая к себе. Женщина в тёмном показалась смутно знакомой. Я в первый момент инстинктивно подалась в её сторону. Но потом молча вцепилась в материнскую юбку. Вокруг собралась большая толпа. Не помню, как всё это закончилось, только я с колотящимся сердцем, держа за руку мать, шла с нею к госпиталю. Прошлое напомнило о себе, ничего не прояснив. Я уже не раз бывала яблоком раздора, сцены эти меня страшно будоражили, расстраивали.

Госпиталь располагался в четырёхэтажном доме. Нас провели наверх. Врача не помню, помню только, как меня готовили к операции. На кушетке постелили одеяло, простынку, клеёнку и кто-то попытался запеленать меня, как младенца. Мне было уже шесть лет, и эти приготовления оскорбили. Я сопротивлялась, но меня всё-таки скрутили и в кульке этом связали. Я с ужасом ожидала продолжения. Врач предупредил маму, что наркоза нет, придётся рвать гланды живьём. Я разглядела это живьё – блестящий инструмент с петлёй, усеянной иголками. Я позволила залезть этим иструментом в горло, но страшная боль и хлынувшая потоком кровь вызвали такой крик, что у операционной собрались раненые и больные с других этажей. Кто-то изо всех сил барабанил в дверь. Оттуда слышались возмущённые крики. Хирурга обзывали фашистом. Операцию пришлось прервать. Я орала без передышки. Меня развязали. Клеёнка пригодилась. Мокрая от крови, от слёз, описавшаяся, орущая, с оставшейся одной гландой, отбивалась я от мороженого, которое совала мама.

Возвращались домой на том же поезде. Я, всхлипывая, лежала на деревянной лавке, а мама давала мне по чайной ложечке густую сметану из банки. Она попросила не расстраивать папу, не говорить о тётеньке, которая хотела меня отобрать . Я и сама бы никогда не сказала.

Дома я ела мороженое, сметану, выпендривалась перед сёстрами, чувствовала себя героиней. На следующий день хвалилась во дворе, что мне рвали гланды живьём, с содроганием вспоминая страшный инструмент.

Ангины продолжались. Оставшаяся миндалина, воспаляясь, почти полностью закрывала просвет в горле. Десятилетнюю, повезла меня мама на консультацию к знаменитому профессору. В кабинете, увидев маленького чёрного толстого человечка, с мохнатыми волосами на лице, похожего на Бармалея, от страха присела на корточки и полезла прятаться за мать.

Доктор Брук, несмотря на устрашающую внешность, оказался очень симпатичным человеком. Мы с ним быстро нашли общий язык. Я позволила себя спеленать. Пообещала сидеть во время операции с закрытыми глазами. Он подробно рассказал мне о всех своих действиях, показал инструменты. Я сразу узнала страшное живьё. И поделилась с доктором своими знаниями. Каково же было удивление, что инструмент назывался иначе.

Укол заморозил место операции. Я спокойно с закрытыми глазами сидела, пока доктор Брук делал своё дело. Сидела, умирая от любопытства. Вдруг моё лицо покрылось чем-то влажным и тёплым. Приоткрыв глаза, увидела, что это кровь. Я закричала и захлопнула челюсти, погнув металлический инструмент. Милый старичок залепил добрую затрещину, мигом прекратив истерику. Я послушно закрыла глаза, открыла рот и позволила закончить операцию. После неё доктор Брук целовал мне ручки, по-старомодному извинялся за пощёчину, разрешил присутствовать при других операциях, позволил даже ассистировать, подавать инструменты. Дал мне огромную книгу по болезням ухо-горло-нос. Я с интересом рассматривала иллюстрации, читала. Он при осмотрах обращался ко мне “коллега”, это высоко поднимало меня в собственных глазах. Дело было зимой. На мороженое смотреть не хотелось Я много лет после операции не болела ангинами и была равнодушна к мороженому. Доктора Брука и всё с ним связанное запомнила навсегда.

 


 

ИГРУШКИ

Маленькую брезентовую собачку мне сшил старый солдат в госпитале, где мне чуть не ампутировали раненую ногу. Собачку я очень любила, клала спать около щеки и таскала с собой повсюду. Позже мне подарили матерчатую куклу – довольно большого мальчика с розовыми руками и ногами и таким же розовым нарисованным лицом. Он был одет в чёрные короткие штанишки на лямках и белую рубашку с короткими рукавами. Одежда была намертво пришита к туловищу, её нельзя было снять. Кукла больше походила на муляж ребёнка, чем на игрушку. Помню, я не знала, что делать с Борькой, так я назвала мальчика. Подражая отцу, сажала куклу на плечи и носила по комнате. Ни на что другое Борька не годился.

Больше мне нравились игрушки, в которые можно играть.

Недалеко от дома, у диспансера, была медицинская помойка, туда выбрасывали разнообразные пузырьки из-под лекарств, прямоугольные стёклышки для анализов крови, коробочки, пробирки, ампулы… Сейчас мне кажется странным: я не помню, чтобы взрослые гоняли ребятню от опасной помойки – в два счёта можно было отравиться или заразиться чем-нибудь. Из стеклянных полосок, фольги, которую я искренне считала золотом, и цветных стёклышек получались изумительные калейдоскопы. Это было самым любимым развлечением. Могла часами смотреть в глазок самодельной трубки, восхищаться неповторяющимися бесконечными узорами. Мне казалось, что я смотрю в какой-то другой, сказочный, мир. Калейдоскопы делали сами, имели их по несколько штук, и друг перед дружкой хвастались.

Девочки обожали “секреты”. В укромном месте выкапывалась ямка, выстилалась блестящей фольгой, на фольгу красиво укладывались драгоценности – цветочек, уснувшая бабочка, бусинки, синие и красные стёклышки, какой-нибудь редкостный фантик или картинка. Клад закрывался большим стеклянным осколком и засыпался землёй. Потом рыскали в поисках чужого “секрета”, как настоящие кладоискатели. Нашедший присваивал себе сокровища. Хозяйка не имела права даже пикнуть.

Дорого ценились фантики. Они служили своеобразными деньгами для детей. На них можно было выменять всё, что угодно. Каждая группа конфетных бумажек имела свою стоимость. Ниже всех ценились фантики от дешёвой карамели. Дорого – от редких в ту пору шоколадных и заграничных конфет. В фантики играли. Сложенные особым способом фантик ударом ладони об край стола выбрасывался как можно дальше на столешницу. Второй игрок должен был таким же манером покрыть своим фантиком первый. Если удавалось, победитель забирал выигрыш. Игра продолжалась до победного конца. Могло играть сколько угодно человек. Счастливчик становился обладателем чужих фантиков разного достоинства. Была ещё одна малопонятная игра. Фантик складывался в толстый узенький треугольник. Кончик, составлявший центр конфетной картинки, показывался игроку. Тот должен был определить, от какой конфеты данная обёртка. Угадавший получал фантик. В коллекции у каждого были фантики и от никогда невиданных конфет, и от конфет, никогда не еденных.

Главная прелесть перечисленных радостей для меня заключалась в обилии и сочетании красок, столь редкостных в обыденной жизни среди сталинградских руин. Наверное тогда обозначились первые художественные переживания, пиетет перед красотой, тяга к искусству.

 


 

ОПАСНАЯ ИГРА

Машин на поселковых дорогах было немного, чаще всего полуторки, это такие грузовики, совсем редко – легковушки.

Группа малышни сидела в засаде, прячась за кустами тутовника, подстерегала машину. Когда показывался грузовик, дети подпускали его поближе и с гиканьем перебегали дорогу перед его носом. Побеждал тот, кто ближе всех подпустит машину.

Из-за своего ранения я бегала плохо, и вообще была довольно неуклюжей девочкой. Мне было интересно, почему даже я бегаю всё-таки быстрее грузовика, хотя папа говорил, что скорость движения машины значительно превосходит человеческую. Никак не могла сообразить, почему мне удаётся перебежать дорогу перед быстрым грузовиком.

Тот день я запомнила на всю жизнь.

В засаде нас было трое, Валя и маленькая Ларочка - огонь, а не девчонка, быстрая, храбрая, лёгкая. Мы уже несколько раз сыграли в свою игру. Довольные, собрались уходить, но на дороге, поднимая клубы пыли, показался новый грузовик. Я побежала первая, Валя вторая, а Ларочка, выдержав паузу, едва не попала под колёса резко затормозившей машины. На дорогу выскочил злой дядька и страшно заорал на нас, употребляя незнакомые для моего уха слова. Мы бросились врассыпную. Но мне далеко бежать не пришлось. С колотящимся сердцем, обливаясь ледяным потом, мучаясь жуткой тошнотой, свалилась в ближайших кустах. Пока приходила в себя, нашла ответ на мучивший вопрос, почему машина движется быстрее, чем я: она едет вдоль, а я бегу поперёк движения. На своём испуге осознала, что это совсем разные скорости. Сестрёнку, чуть не погибшую под колёсами, долго от себя не отпускала. Больше никогда в такие игры мы не играли.

 


 

ЗОЯ

В первом классе мне очень понравилась одна девочка Таня. Она казалась мне настолько безупречной, что я даже не пыталась подражать ей – это было невозможно! Всегда очень аккуратно одетая, в форменном платьице с кружевным воротничком и манжетами, в красивом чёрном фартуке с оборками, тщательно заплетённые толстые косы крендельками завязывались возле ушей атласными лентами. Тетрадки и учебники в настоящем портфеле, не у многих тогда были портфели, в основном, самошитые холщовые сумки, так тетрадки и учебники были, как новенькие, будто их никогда не открывали. А в тетрадках сплошь пятёрки – ни единой ошибки, ни одного исправления! Я знала цену таким тетрадкам, так как дома с меня папа требовал такой же чистоты и порядка. Учительница Мария Ивановна проверяла домашние задания очень строго. Стоило ручке повести волосяную линию не туда, а потом исправить огрех, ластиком подтереть ошибку, как появлялась сердитая четвёрка, а то и трояк. Отец заставлял меня многократно переписывать домашнее упражнение в черновой тетради, а если я ошибапась в беловой, то приходилось переписывать и в беловой. А у Тани всё получалось само собой, без видимых усилий. Она всегда всё знала, слушать её ответы на уроках одно удовольствие. Но главное, Таня была - ч е л о в е к ! Ярко выраженные качества лидера не перерастали ни во властность, ни в зазнайство. Уважали её беспредельно и учителя, и родители, и одноклассники. Она мне нравилась настолько, что я к ней подойти не смела. И каждый знак внимания с её стороны был для меня счастьем.

Я не понимала, почему дома мне не разрешали пойти к Тане в гости, хотя она меня приглашала. Не запрещали прямо, а темнили, придумывали странные отговорки, только бы я не ходила к ней домой.

Но однажды я не послушалась. Соблазн был так велик, что я нарушила запрет. После школы навестила заболевшую Таню. Дома у неё мне тоже очень понравилось. Тихая, показавшаяся пожилой и болезненной, Танина мама встретила приветливо. В небольшой комнате всё сияло какой-то особенной, одушевлённой, не больничной, чистотой и белизной. Мы оживлённо болтали с Таней, когда вошла молодая женщина. Я потянулась к ней, что-то припоминая, и первая сказала:”Здравствуй, Зоя!” Она нахмурилась, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты. Я спохватилась, покраснела до слёз. Мне стало стыдно и больно: как я посмела незнакомой взрослой тёте сказать “ты”? И почему я назвала её Зоя?

Танину тётю действительно звали Зоей. Она, как выяснилось впоследствии, оказалась той самой девушкой, почти девочкой, которая закрыла глаза моей матери, умершей от тяжёлых ран после бомбардировки Сталинграда. Ей передала мама перед смертью меня, крошечную, тоже раненую и контуженную. Со мною на руках попала Зоя в плен с другими жителями, и в колонне дошла до Белой Калитвы, даже не пытаясь бежать, хотя опасность для неё была смертельной – несмотря на юный возраст, она была партийной. В Белой Калитве ей удалось оставить меня у местной жительницы, у которой было шестеро или семеро своих детей. Только после этого Зое удалось выбраться из беды. К тому времени, как начал восстанавливаться тракторный завод, она смогла вернуться. В течение долгих месяцев находила возможность пересылать доброй женщине какие-то крохи на моё содержание и навещать меня.

Отец вернулся позже. Потеряв всех родных: мать, отца, жену и дочь, он женился во второй раз. Когда стало очевидным, что новая жена ждёт ребёнка, Зоя попросила моего отца отдать меня ей в дочки, рассказав , где я и что со мной случилось после смерти мамы.

Меня привезла вместе с Зоей пожилая женщина, я видела её на фотографии, родители выдавали её за нашу дальнюю деревенскую родственницу. Я не отпускала руку этой женщины, уснула в слезах, мёртвой хваткой вцепившись в её ладонь.

Отец не отдал меня.

Дома скрывали, что мама мне неродная, оберегали от людей, которые могли мне что-нибудь рассказать. Поэтому не пускали к Тане, боясь моей встречи с Зоей. Она вскоре совсем уехала из города.

С Таней мы никогда не дружили – все десять школьных лет была она для меня светом в окошке. Ни восхищение, ни уважение, ни любовь не прошли. Она выросла замечательным человеком. Погибла молодой в горах Кавказа. Оступившись, обрезала верёвку, чтобы спасти остальных в альпинистской связке. И полетела в пропасть

 


 

КУКЛА КАТЯ

Не терпелось узнать, что же мне подарят в день рождения. Папа из Москвы привёз какую-то большую коробку, которая таинственным образом исчезла.

Ларочка ходила вокруг меня и ныла: «Сказать, что тебе подарят? Сказать?» Я сестрёнку воспитывала строго и не разрешала выдавать секрет, хотя умирала от любопытства. Но Ларочка хитростью заманила меня в кладовку и показала коробку. Мы открыли её. Там лежала красивая румяная кукла в коричневом школьном платье, в белом фартуке, точь-в-точь первоклассница. Чёрные косички, белые бантики, туфельки, носочки… Мы положили коробку на место. Оставшаяся неделя до дня рождения показалась вечностью.

Долгожданным утром папа поздравил меня и поцеловал. Все склонились над картонной коробкой с надписью “кукла Катя”. Папа торжественно развязал ленту и снял крышку. Минута молчания и общий вздох изумления: в коробке лежала первоклассница, но что сделалось с её лицом!? Оно стало похоже на высохшую после дождя потрескавшуюся землю. Я заворожённо глядела на испорченное кукольное личико и вспоминались мне наши походы с папой на бахчи, как мы по жаре везём перекинутый через велосипедную раму мешок с арбузами и дыньками, топаем ногами от кринички до кринички, из неглубоких окошек в деревянных рамах кружками на металлических цепочках пьём ледяную даже в самую сильную жару, вкусную воду. Собираем цветы, в основном, мелкие, на тонких стеблях, с перистой листвой, тёмно-синие, отец называет их “петушиная шпора”. У них и вправду под синим венчиком торчит острый клинышек такого же цвета, похожий на шпору. В дальнейшем никогда я не видела этих цветов, даже на картинке. А пока идём до дома, часто встречаем пересохшие лужи – точь-в-точь как щёки у куклы Кати. Родители огорчены. Я их утешаю и втайне радуюсь, что видела Катю до “болезни”.

В куклы играть так и не научилась. Не знала, что с ними делать. Ни качать, ни кормить, ни наряжать не любила. Скучала. Так что остальные подарки порадовали больше: книжки, краски, шоколадка “Черевички” Бабаевской фабрики.

 


 

ДОКЛАД

Девочкой я росла любознательной. Меня интересовало всё, в том числе и политика. Ко второму классу, читая бегло, я, подражая отцу, регулярно просматривала журналы “Огонёк” и “Крокодил”. Находила интересное для себя и в газете “Правда”.

При своей застенчивости обладала некоторыми амбициями: мне страсть как хотелось какой-нибудь должности в классе. Но карьера моя не продвигалась дальше санитарки. Функции свои я исполняла истово, но мечтала о большем.

И дождалась. Мне поручили сделать доклад к празднику Великого Октября.

Это был 1949 год. Лет мне было восемь. Я внимательно слушала радио, просмотрела довольно много материалов по теме. И подготовила замечательный, совсем небольшой, но ёмкий доклад.

Вышла я к учительскому столу, открыла тетрадку с докладом и, страшно волнуясь, произнесла: “До революции люди в России жили очень плохо. После революции стали жить немножко лучше. А после войны – совсем хорошо.”

Бедная Мария Ивановна! Схватила она меня в охапку и, сердито ругаясь, потащила к родителям. Видно, в первый момент пришло ей в голову, что я издеваюсь.

Дома меня оставили в покое, а взволнованную учительницу усадили пить чай с праздничными пирогами. Из кухни доносился смех и звон посуды. Похоже, там уже выпивали. Я так и не могла понять, что плохого было в моём докладе.

Когда учительница ушла, на прощанье погрозив мне пальцем, отец гладил меня по голове и устало приговаривал: “Ты меня посадишь… Ты меня посадишь…”

 


 

ПАСХА

В понедельник, после пасхального воскресенья, вся наша семья собралась за ужином, доедали остатки вчерашнего пиршества. Благодушно настроенный отец спросил меня о школьных успехах. Пятёрки я приносила довольно часто, и сегодня эта маленькая радость пришлась бы кстати. Тем более, вчерашнее домашнее задание помогала выполнять вся семья, включая тётю Дусю и младшую двоюродную сестру, первоклассницу Валю. Исписали целую тетрадку цифрами от нуля до тысячи в последовательном порядке. Таким способом школа боролась с религиозным дурманом.

С набитым ртом я рассказала, что меня сегодня спрашивали по арифметике, но отметку Мария Ивановна не поставила почему-то.

“А какой был вопрос?” – поинтересовался папа.

“Ой, совсем ерундовый! Мария Ивановна спросила, у кого дома вчера справляли пасху?”

Не знаю, почему все молчали. На перемене многие менялись кусками кулича, а цветная скорлупа валялась под партами.

“Что же ты ответила?”-

“Я всё рассказала, как мама пекла куличи, как мы с тобой раскрашивали яйца, как тётя Маня ходила в церковь – святила куличи и яички, и что подаренное мне освящённое яичко не протухнет целый год, хотя я не очень-то этому верю.”

Младшие сестрёнки и тётя Дуся хохотали в голос. Мать хмурилась и переживала. А папа опять бормотал: “Ты меня посадишь! Ты меня посадишь!”

Добрая Мария Ивановна, не дослушав, остановила меня и продолжила урок. Девчонки пересмеивались – они знали уже некоторые житейские хитрости и учились лицемерию, а я по своей доверчивости, никак не могла освоить молчаливые правила общественных отношений.

Кстати, у меня единственной в классе в портфеле лежал обыкновенный бутерброд, мне нечем было меняться с одноклассницами и угощать их. И я единственная из класса принесла тетрадку с написанными цифрами, о которой Мария Ивановна даже не вспомнила.

 


 

ЧТО ЭТО БЫЛО?

Видимо, при бомбёжке от взрывной волны что-то сдвинулось в моём младенческом мозгу. Ничем другим не могу объяснить некоторые странности своей психики.

Одно только то, что все звуки, впечатления от людей, имена, предметы у меня окрашивались в разные цвета, я смотрела на мир сквозь некую колеблющуюся переменчивую радугу. Я не знала, что у других нет такого свойства. И поначалу ставила окружающих в тупик, говоря о своей подружке Лизе, что она голубовато-зеленоватая, и ей очень подходит её имя. Учительница Мария Ивановна была синяя, отец - серый с коричневыми угловатыми пятнами. И т.д. и т.п. Реакция на мои характеристики меня настораживала, может быть я как-то неправильно вижу цвет, не так, как положено?

Эту способность я постепенно стала терять после двадцати лет из-за страха прослыть сумасшедшей.

Я всегда знала, что уже жила. Невероятно, но я помнила свою последнюю смерть. Говорила о её подробностях буднично, не придавая никакой ценности этим сведениям. Перед самой войной меня, девочку лет шестнадцати, сбила машина. И хорошо помнила место, где это случилось, а так же тёмно-синее летнее платье в густой красный цветочек с беленькими пробелами, красненькую, почти детскую, сумочку в руках. Разговор об этом происшествии взрослые не поддерживали, прятали глаза и старались отвлечь меня.

Когда мне было тринадцать-четырнадцать лет, мы с папой оказались в том самом месте. Я его узнала сразу во всех подробностях. И сказала папе об этом. Но он промолчал, странно поглядев на меня. Любопытно, что мне, шестнадцатилетней, сшили очень похожее на то платье с оборочками и рукавами-фонариком и подарили похожую красную полу-детскую сумочку. Вот такая была история.

Как-то гуляя с папой, мы забрели к четырёхэтажным домам из тёмного кирпича, восстановленных после войны. Какое-то странное беспокойство заставило меня остановить отца. Волнуясь, я показала на угловой балкон одного из домов и спросила, почему мне кажется, что я там бывала. Папа опешил. Долго молчал и ошеломлённый произнёс: “Ты там родилась.” Помнить этого я не могла.

Что это было?

 


 

СУББОТНИКИ-ВОСКРЕСНИКИ

В посёлке на моих глазах исчезали развалины, восстанавливались и строились дома, прихорашивались скверы, подрастали новые деревья, оживали старые, пережившие бомбёжки.

В восстановлении посёлка принимали участие все. Если в будни на развалинах копошились пленные немцы, они же строили новые здания, то по субботам и воскресеньям на улицы выходили школьники, даже самые младшие, и взрослые. Часто на таких субботниках-воскресниках играл духовой оркестр. Было празднично. Про веселье ничего сказать не могу, так как время от времени замолкала бравурная музыка и в полной тишине из глубины песка, густо перемешанного с железными осколками, извлекали трупы немецких и советских солдат, иногда людей в обыкновенной одежде. Обычно при таких мероприятиях дежурила машина, забиравшая останки, и чёрный воронок с военными. Наверняка были и сапёры. Трупы в песке хорошо сохранялись, только как-то ссыхались. Не забуду, как при посадке сквера около нашего дома при мне выкопали мумию женщины в зелёном шёлковом платье с маленьким трупиком младенца, прижатого к груди. Мне было страшно, я остро ощутила, что могла также лежать со своей мамой, мёртвая, в сталинградской земле. Оркестр начинал с траурной музыки и постепенно переходил к бодрящим маршам. После очередного субботника-воскресника на ветру под южным солнцем трепыхались беззащитные прутики будущих деревьев. Исчезали груды кирпичей и покорёженного железа. Всем хотелось скорее начать жить, как до войны, - красиво, благоустроенно, с зеленью и птицами, под ласковой опекой великой русской реки.

Меня до сих пор удивляет наше детское благородство по отношению к пленным немцам. Незыблемое правило – лежачего не бьют – действовало безотказно. Я помню в своей душе счастливое чувство п о б е д и т е л я . И от этого - покровительственное отношение к жалким немцам, строившим для нас, победителей, новые дома. Дети фактически дружили с этими вполне мирными, даже добродушными, людьми. Тащили для них из дома что-нибудь съестное или курево. Небритые почему-то немцы играли для нас на губной гармошке, из хлебного мякиша и из свечек лепили забавных зверушек, рисовали картинки, показывали фотокарточки своих “киндеров”. Моя подружка Лиза очень подружилась с одним. Он нарисовал её портрет, который все школьные годы висел у неё над кроватью. Не помню злобы, ненависти и желания отомстить, по крайней мере у себя. Только однажды стала свидетелем ужасной сцены.

Ларочка была ещё совсем маленькой, два года ей было. Седьмого ноября мы всем семейством, с тётей Дусей и Валей возвращались из гостей в трамвае. Мама держала Ларочку на руках. Рыженькая, кудрявая, большеглазая, густо обсыпанная веснушками, сестрёнка и вправду походила на немецкую девочку. К маме привязался пьяный, обозвал её фашистской шлюхой. Слово за слово, совсем озверел и попытался вырвать Ларочку из её рук, угрожая бросить немецкого выродка под колёса. Крик, шум, папа защищал маму и плачущую Ларочку. Весь вагон заступился за нас и вытряхнул дядьку на ближайшей остановке. А за окном дребезжащего трамвая в непроглядной темноте ноябрьского вечера на уцелевших зданиях, а казалось – в чёрном небе, висели три большие буквы Х из электрических лампочек и слово ОКТЯБРЬ. Тогда я узнала от папы про римские цифры и что буква Х обозначает десять, а три буквы Х – тридцать лет Октября, т.е. Великой Октябрьской революции.

 


 

ШПИОН

Было это в начале пятидесятых. Цветущей весной, либо в конце апреля, либо в начале мая, после пионерского сбора нас, нескольких девчонок третьего-четвёртого класса, занесло в сквер. Как сейчас понимаю, стайка ясноглазых, хорошеньких, в белых фартучках, с бантиками, школьниц представляла зрелище умилительное. Что-то мы там стрекотали, смеялись, принимались петь. Мимо шел мужчина в рабочей одежде. Я как будто и сейчас ощущаю специфический заводской запах, шедший от него. В руках он нёс большой букет белых цветов. Не уверена точно, но память воспроизводит ландышевый аромат. Наверное, это действительно были ландыши, но в непривычном для этих цветов количестве. Дяденька подошёл к нашей компании, заулыбался тёмным морщинистым лицом, что-то доброе и хорошее начал говорить, а потом отдал нам все ландыши. Помню, мы ужасно обрадовались, поблагодарили его, и, галдя, стали делить цветы на всех.

И тут одна из нас заметила какие-то чёрные точки на некоторых лепестках. Мы насторожились. На вкус эти пятнышки оказались сладковатыми. И тут мы всё поняли – цветы отравлены! А мужчина, конечно же, шпион! Мы разделились на две группы. Не помню уж кто, побежал за этим человеком, прячась за кустами тутовника, растущего вдоль сквера. Остальные направились прямиком в милицию, где предъявили вещественное доказательство – охапку ландышей с темными сладкими точками. И рассказали о шпионе. В отделении нас встретили, как родных. Тем временем девочки и один милиционер доставили мужчину в отделение. Нас поскорее выпроводили. Шпиона, конечно же, отпустили. Некто, очень на него похожий, вскоре был замечен нами уже на улице. Но мы не хотели верить, что это именно он, а не кто-то похожий.

С чувством выполненного долга, обсуждая происшествие, мы разошлись по домам. Мне было немножко не по себе. Жалко было дядьку с цветами. Некое сомнение томило иудину душонку: вдруг в ландышах была не отрава, а следы тли, или какой другой насекомой нечисти. И дядька не при чём?

За свой воодушевлённый рассказ, вместо ожидаемого одобрения, получила я от матери хороший шлепок и несколько неласковых слов.

 


 

ПОДВИГ

Летние каникулы. Утро. Но уже невыносимая жара. На улице немного народу, в основном дети, несущие хлеб и молоко из длинных очередей. Вдоль автомобильной дороги узкоколейка, по ней очень редко, два-три раза в день пыхтит паровозик, который называют кукушкой. Я волоку бидон с молоком издалека, от молочного магазина. Впереди ждёт меня бесконечный жаркий день, полностью мой, я его мысленно заполняю всяческими делами и интересным чтением.

Через дорогу идёт девочка из соседнего четвёртого класса. Она года на два-три старше, чем одноклассники. Я знаю, что она сирота, живёт у многодетной тётки, нянчит грудного ребёнка. Учится она неважно, часто пропускает занятия. Худая, заморённая...

В руке у неё большой, литров на пять, бидон с молоком. На другой руке сидит младенец. Одета не по погоде. Длинное серое платье, на босу ногу – мальчиковые, высоко зашнурованные ботинки.

Переходя рельсы, она попала ногой в стрелку. Ботинок заклинило. А в это время прямо на неё движется паровоз. Немногочисленный народ на улице застыл. Не забуду угольное лицо машиниста со страшными белыми глазами, с открытым в крике розовым ртом.

Девочка пыталась освободить ногу, но безуспешно. Она поставила бидон с молоком и одной рукой теребила крепко завязанный шнурок. Паровоз неумолимо приближался. Когда до неё осталось совсем немного и стало ясно, что спасения нет, девочка выпрямилась, двумя руками бережно обняла малыша, наклонилась и аккуратно отбросила ребёнка дальше от рельсов.

Паровоз смял её, разрезал – это было страшно. К месту происшествия бежали люди. Младенец не пострадал, даже не заплакал.

Хоронили девочку всем посёлком, как героиню, спасшую от неминуемой гибели ребёнка.

 


 

ЗМЕИ

Я не боялась ни мышей, ни лягушек, ни прочей ползающей или летающей живности, вызывающей, как принято думать, женские визги и обмороки.

Боялась я только змей. О них много читала и слышала страшные истории.

Первая моя встреча с настоящей змеёй случилась в колхозе. Нас после пятого или шестого класса на две недели отправили в колхоз «Ягодное» на прополку моркови. Колхоз находился в приволжской степи. Бедная потрескавшаяся от летнего зноя земля, казалось, ничего не знала ни о каких ягодах, даже зелени в пыльных палисадниках не водилось.

Шли мы как-то с девчонками по тропинке, разделявшей два поля с чахлыми колосьями. Я вырвалась вперёд, что-то напевала, припрыгивала на ходу, была весела и счастлива. Вдруг заметила, что прямо передо мной тропинку переползает небольшая змея, а за ней совсем маленькие змеёныши. Мне показалось, что она посмотрела на меня с чувством превосходства. Я застыла в дурацкой позе, остановленная в прыжке, с открытым ртом. И не могла некоторое время пошевелиться. Девчонки кричали мне, звали. Змея спокойно, не торопясь, переползла в колосья. Только, когда последний змеёныш скрылся, я пришла в себя. Подружки хотели посмотреть на змеиное семейство, но оно растворились в поле.

Вторая встреча была позже, в городе.

Проснувшись рано в свой день рождения, я пошла сонная в туалет. Коридорную дверь, отделяющую туалет, ванную и кухню, на ночь всегда закрывали, чтобы наши две кошки не лазали по столам. Открыв дверь, я увидела страшную картину. По белым стенам и потолку кухни расползлись чёрные змеи разной величины. Я грохнулась в обморок, не сумев даже закричать.

Оказалось, мама к праздничному столу купила на базаре миног в ивовой корзине, завязанной тряпицей. Они были замороженные, и она их до утра оставила на кухне. Миноги, очень похожие на змей, отогрелись, распотрошили тряпицу и выползли на волю.

В природе они живут не только в воде, но мигрируют по суше довольно продолжительное время. Так что их поведение в городской квартире было обычным. Жареные миноги с тушёной капустой – замечательно вкусное блюдо. Сходство их со змеями поразительно.

Кстати, уехав с Волги, я ни разу не встречала человека, знавшего про миног, по крайней мере, среди ровесников и тех, кто помоложе.

Третий случай был такой. Лет в пятнадцать я особенно остро грустила по родной матери, с тоской смотрела на её фотографию, разговаривала с ней, иногда плакала. Честно сказать, без особых причин. Просто возраст подошёл трудный. Помню, иногда возникало пугавшее меня саму чувство даже злости на неё: как она могла умереть, а меня оставить сиротой. Больно переживала мелкие житейские ссоры с мамой, таила обиды.

В то утро мама в чём-то несправедливо обвинила меня. Я ушла в школу расстроенная, и целый день провела в тоске и печали. Грустная вернулась домой, молча ела суп. Мама заходила в кухню, выходила, весело и по-доброму со мной разговаривала. У меня отлегло от сердца. Когда тарелка опустела, она подошла к столу и, прямо глядя на меня, сказала: «А это я приготовила тебе на второе». В руке у неё извивалась пёстрая змея. Она медленно приближала змею к моему лицу. Я видела смеющиеся светлые глаза злой мачехи. Очнулась уже на постели. Вокруг меня суетились мама, папа, тётя Дуся. Давали нюхать нашатырь, наливали валерьянки. И смеялись.

Оказалось, кто-то из отцовских сослуживцев привёз из командировки игрушечную змею. На работе взрослые дяди пугали тёть. Те визжали. Змея выглядела, как настоящая, извивалась и показывала раздвоенное жало. Но моя реакция превзошла все остальные.

Мне было очень стыдно, не хотелось, чтобы кто-нибудь догадался о моих тайных переживаниях и страхах.

Больше змей я не боялась.

 


 

НОСОЧКИ

Чего только дети не придумают, чтобы как-то выделиться, хоть на мгновенье стать центром внимания и зависти.

Не знаю уж почему, но в нашей женской школе считалось каким-то особенным шиком первой с весенним теплом прийти в класс без чулок – в носочках.

Девочкой я росла болезненной, каждый раз, когда дома заикалась о носочках, происходили баталии. Ни разу мне не удалось опередить подружек..

Однажды в середине февраля ни с того ни с сего температура повысилась сначала до пятнадцати градусов, а потом и до двадцати. За три дня бурными грязными и сверкающими на солнце ручьями сошёл весь зимний снег. Ходили в школу без шапок, распахнув шубейки.

Я осторожно подступила к родителям с просьбой –пойти на занятия в носочках. Признаться, просьбу эту я считала невыполнимой, но желание всех поразить было сильным. И вдруг папа мне разрешил. Не веря своему счастью, сняла штопаные чулки в резиночку и надела белые носки и ботинки. Гордо шагала в школу с голыми ногами, в тяжёлом - нараспашку - зимнем пальто. Народ смотрел мне вслед. Завидовал. Так мне казалось.

В школе в этот день я действительно была героиней, но со знаком минус. Девчонки посмеялись надо мной, обозвали дурой. Мария Ивановна рассердилась и написала родителям, чтобы они следили за мной. Никто не поверил, что мне разрешили дома.

К вечеру резко похолодало, стало подмораживать. Замерзшая, вернулась я домой, молча переоделась в тёплое. Родители, к счастью, ни о чём не спрашивали.

С тех пор я одевалась и обувалась по погоде, как мне нравилось. Проблема с носочками решилась раз и навсегда.

 


 

ПЛАЩ

С тяжёлым сердцем возвращалась я домой из школы после первой смены. Портфель волоком волокла. Казалось, он набит камнями. То, что было в портфеле, тяжелее и хуже камней. В тетрадке по русскому языку за изложение красовалась жирная, дважды подчёркнутая красным карандашом, двойка. Двойка, на мой взгляд, несправедливая – всего навсего за одну пропущенную букву в несложном слове. Правда, по невнимательности я порою пропускала буквы, сердила Марию Ивановну, получала четвёрки. Но сегодня! За большое изложение! Двойка! Сейчас-то я понимаю, что поставила мне её учительница в воспитательных целях, чтобы я ворон на уроке не ловила. Но тогда отметка ошеломила до слёз.

И день стоял какой-то слезливый. То дождило, то в низких серо-белых облаках появлялась голубизна, и ветер будто всхлипывал.

Когда я приносила четвёрку, то весь вечер дома царило траурное настроение. Папа пил валидол, хмурился. Мама тишком выговаривала, что я расстраиваю отца, ему нельзя волноваться. Сердце моё сжималось от жалости к нему. Я себе казалась преступницей. К тому же двоюродная сестра Валя, учившаяся классом младше на одни пятёрки, ликовала. В борьбе за обожаемого дядю Володю, моего папу, она меня оттесняла.

А тут двойка!

Томиться мне предстояло до вечера. У меня заранее холодели руки и ноги, я обмирала, предчувствуя неприятный разговор.

Но папа в это неурочное послеобеденное время оказался дома. Они с мамой были оживлены и веселы. Догадавшись о моих успехах по унылой физиономии, папа легко махнул рукой: “Подумаешь, беда какая! Не переживай. Исправишь!” У меня от удивления высохли слёзы, уже готовые пролиться. От души отлегло, но я не верила своему счастью, боязливо поглядывала на папу. Как-то особенно вкусно пообедали. Потом родители стали собираться, и меня мама поторопила с едой. Даже посуду после обеда разрешила не мыть. Я в недоумении начала одеваться. На улице шёл дождь. Папа предложил: “А не купить ли Наташке плащ?” Сердце замерло. Голубой клеёнчатый дождевик был моей тайной мечтой. У двух или трёх девочек в классе были такие. О своих желаниях я никогда не говорила вслух, надеялась, что родители сами догадаются. Иногда догадывались.

Мы пошли в магазин, выбрали плащ, именно такой, какой я хотела. Потом в продуктовом магазине накупили всяких вкусных вещей и счастливые вернулись домой. Я нюхала голубую клеёнку, не хотела снимать плащ, крутилась перед зеркалом, страстно мечтала о непогоде.

Вечер прошёл мирно, спокойно, читали вслух книгу, Валька не обижала меня презрением, не помню, знала ли она о моей двойке. Благодарность переполняла меня. Уроки я выучила с невероятным рвением. Всё стало получаться легко, как бы само собой. Долго-долго не проходило состояние счастья, любви и благодарности. На фоне всегдашней требовательности слезливый осенний день стал оазисом, и запомнился на всю жизнь.

 


 

ГЕНКА

Генка был единственным мальчиком в нашем девчоночьем кружке. Его мама, худая и востроносая тётя Аня, дружила с моими родителями ещё до войны. Генка был старше меня года на три, но учился всего лишь на класс выше. Генку мы, девчонки, только терпели, воспринимая его присутствие как неизбежность.

Тётя Аня много работала, оставалась на сверхурочные, потому что генкин отец, дядя Вася, был известным на весь посёлок пьяницей. С войны вернулся на деревянной култышке. Немного сапожничал, а в основном ковылял по посёлку всклокоченный, рыже-седой, с распухшей физиономией, орал частушки. Одну из них запомнила. Выкобениваясь перед нашим домом, выделывая кренделя руками и притоптывая деревяшкой, дядя Вася ревел:

Получил получку я
Девяносто два рубля.
Девяносто на пропой,
Два рубля несу домой.

Тётя Аня забирала его с улицы. Только когда за ними захлопывалась дверь, обрывался пьяный дяди Васин рёв. И Генка на целый вечер опять оказывался у нас.

Я привыкла к нему, как к родственнику.

Странно нас воспитывали. Я училась в женской школе. Была ещё школа для мальчиков. И одна смешанная, где мальчики и девочки учились вместе. Репутация этой школы была невысокой. Приличные семьи стремились устроить своих детей исключительно в две первых. Генка учился в смешанной школе. Позже я узнала, что знаменитый артист Николай Рыбников закончил ту же школу.

На первый взгляд Генка производил впечатление шустрого мальчишки. Щуплый, остроносенький и большеротый, как мать, обсыпанный веснушками, рыжеватенький… Только глаза его неопределённого цвета не горели шкодливым огнём: спокойные, робкие, равнодушные ко всему, глядящие как бы вовнутрь. Он был молчалив, послушен, не доставлял взрослым никаких хлопот и на нас, девчонок, не обращал внимания. Да и мы смотрели на него как на мебель.

Девочек и мальчиков выращивали настолько по-разному, что мне по моей наивности казалось, что мальчики - особые существа, как иностранцы или инопланетяне. В первом классе нас училось пятьдесят три девочки. К нам для перевоспитания посадили переростка-хулигана. Выделили ему отдельную парту, хотя некоторым пришлось сидеть по трое за одной, и наказывали нас тем, что сажали к этому чудовищу провинившуюся на целый урок. Не знаю, как мальчишка, исправился ли, но дисциплина в классе стала приближаться к идеальной. Позора боялись все. С мальчиком никто не разговаривал. Он сидел на своей территории, как прокажённый.

Короче, о каких-либо отношениях между мальчиками и девочками не было речи. В классе третьем-четвёртом помню разговор с подружками. Лиза спрашивает: “Что лучше, пойти с мальчишкой под ручку или операция на мозге?” Все как одна предпочитают операцию на мозге. Только я заколебалась, нашла компромисс: “Если с Генкой, то можно без операции.” Лиза возмущённо: “Генка не считается!” “Тогда операция!” – вздыхаю я.

Вот такой был Генка.

У Генки оказался божий дар – изумительной красоты голос. Благодаря ему он стал гордостью Тракторного посёлка. Генка выходил на сцену, маленький, некрасивый, робкий, открывал воробьиный рот и дивные звуки наполняли зал.

Вижу чудное приволье…

Или

У дороги чибис,
У дороги чибис…

Ни один концерт не обходился без него. Замирали от восторга взрослые. У меня щипало глаза и сердце билось в горле, когда Генка пел. Все делегации обязательно слушали вундеркинда, ахали, охали, но никому не пришло в голову помочь бедному мальчишке выучиться музыке.

Тётя Аня билась, как рыба об лёд, чтобы прокормить семью. А дядя Вася после Генкиного очередного триумфа запивал ещё горше. Один раз пропал, а когда нашёлся, замечательную историю разнесли по всему посёлку. Пьяного и замёрзшего подобрала дядю Васю скорая. Врачи констатировали смерть и отнесли бесчувственное тело в морг. Дядя Вася на вторые сутки проспался и встретил приветствием доктора с группой студенток. Студентки разбежались, а доктор упал в обморок. Дядя Вася тем временем выбрался из морга и притащился домой. Потом он сочинял, что играл с покойниками в карты, плёл небылицы.

Учился Генка с трудом. Несмотря на его изумительное пенье, оставляли его и на второй год. Он, думаю, жил только музыкой. Но даже на сцене, восхищая слушателей, он не менялся. Только как-то по-особому вытягивал шею, весь тянулся вверх, поднимаясь на цыпочки, по-птичьи прикрывая глаза.

После седьмого класса он поступал в музыкальное училище. Весь посёлок за него болел. В виде исключения взяли его, несмотря на то, что он не знал нотной грамоты, что плохо сдал вступительные экзамены.

Я никак не могла понять, почему он такой некрасивый, двоечник, вялый и неумный – а так поёт! Отец внушал, что успех и талант – это каторжный труд. Заставлял меня, совсем ещё маленькую и слабосильную, часами стоять за мольбертом, дышать масляными красками и растворителями до одурения. Я мечтала о музыке, рисовала клавиши пианино на ватмане и барабанила по ним гаммы, которые задавали в музыкальной школе Вале. Когда дома никого не было, я распевала во весь голос. Но увы! Ни слуха, ни голоса Бог мне не дал. Почему такая несправедливость?

Закончил Генка музыкальное училище. В театре оперетты освободилась вакансия героя-любовника. На неё претендовали двое: Генка и его однокурсник. Весь посёлок следил за этим соревнованием. У Генки было значительно больше болельщиков, чем у его соперника. Голос его был вне конкуренции, но фактура, артистичность, шик, конечно, победили. Генка проиграл. Бог, наградив его волшебным талантом, не дал ему всего остального, без чего нет настоящего артиста. В посёлке был почти траур.

Он стал директором музыкальной школы в районном городке.

 


 

ВЫИГРЫШ

Тот год навсегда остался в памяти.

В феврале ночью у отца случилась прободная язва двенадцатиперстной кишки. К тому же обострилась язва желудка. Увезли его ночью на скорой. Состояние было крайне тяжёлым. Врачи предупредили, что надо готовиться к худшему.

И тут произошло чудо. Отца решилась прооперировать молодая женщина-врач, разработавшая новую методику для подобных случаев. Мама подписала бумагу, где соглашалась на эту сложную операцию с неопределённым результатом. Елене Ивановне, так звали врача, удалось спасти отца от неминуемой смерти. Он очень медленно стал поправляться. Мама дневала и ночевала в больнице. Мы остались с тётей Дусей, которая работала. Так что домашние заботы легли и на меня. Я что-то варила на электрической плитке, ходила на базар, убирала и стирала. Так продолжалось до мая. На майские праздники наш класс пошёл в поход. Пришлось вброд переходить бурную по весне Мечётку. Домой я вернулась, задыхаясь от нестерпимой жажды и набросилась на холодное молоко.

Утром уже не могла подняться – горела и заговаривалась. Тётя Дуся вызвала врача. У меня оказалось тяжелейшее воспаление лёгких.

Болела я много и часто, но такой необыкновенной болезни не припомню. Мне было очень хорошо. Я физически ощущала свою оторванность от земли, парила, ничего не болело – только ходить не могла. Читала, сочиняла в бредовом состоянии небылицы, мне их потом сёстры пересказывали, не хотелось ни есть, ни пить. Ну прямо ангел! Температура держалась очень высокая. Даже с трудом раздобытый стрептомицин, который мне кололи и днём и ночью, поначалу не помогал. Однажды врач предупредил тётю Дусю, что ночью следует ждать кризиса. И если я его переживу, то выздоровлю.

Вечером опять начался бред. Ртуть заполняла весь столбик термометра. У кровати сидела тётя Дуся и сестрёнки. Вдруг я очнулась совершенно холодная, мокрая, живая и здоровая. Только не могла пошевелиться. Тётя Дуся потрогала лоб, сунула под мышку градусник. Когда увидела , что он показывает ниже тридцати пяти, заплакала. Подошла мама, потрогала меня, а я не могла им дать знать, что вижу и слышу их. «Кончилась!»- произнесла устало мама и попыталась накрыть меня простынкой с головой. Я собрала все силы и открыла глаза. Они так обрадовались, затормошили меня, я попросила поесть. Через пару дней меня перевели в больницу – до этого врач считал это опасным.

Начался один из счастливейших периодов моей жизни. Я как будто заново родилась. Всё время хотелось есть, бегать, прыгать, помогать больным, нянечкам. Мы с отцом лежали в одной больнице, только на разных этажах. Я приносила ему из больничного сада цветочки. Торчала у него, пока не прогоняли. У меня было ощущение, что мы с ним побывали в другом каком-то мире, и вот вместе возвращаемся домой. Меня выписали первую. Профессор предупредил маму, что мне нужно усиленное питание, потому что обнаружено затемнение в лёгких. Через три месяца велел показаться и тогда он решит, как лечить меня дальше.

Папу выписали с теми же рекомендациями: усиленное строгое диетическое питание и постоянное наблюдение у врача.

Срок его болезни затянулся, ему перестали платить по больничному листу и назначили пенсию в семьдесят два рубля дохрущёвских денег. Спасибо родне, отцовским сослуживцам, друзьям, знакомым, помогали, чем могли.

Папу кормили как положено, а мы почти голодали. Непривычно после благополучной, вполне обеспеченной жизни. Маме кто-то присоветовал поить меня калмыцким чаем и кормить лепёшками на нутряном бараньем сале. Ох, как я полюбила эту пищу!

В июле пришла газета с таблицей займа. Проверяли её всей семьёй. Не знаю, надеялись ли на что взрослые, а я верила в выигрыш. Конечно не такой, какой упал на одну облигацию – десять тысяч рублей! И в тех деньгах это была огромная сумма, тем более при нашей внезапной бедности. Когда я закричала, потрясая облигацией «Ура! Мы выиграли!», мне не сразу поверили. Отец дотошно сличил номер, серию, всё совпадало. Пошли в сберкассу. Там нас огорчили тем, что такой крупный выигрыш сразу не выдают. Заполнили все бумажки и стали ждать. Ждали долго, временами уже ни на что не надеясь.

Начался учебный год. В школу давали нам по маленькому кусочку хлеба с сахаром или маргарином. К концу занятий у меня кишки слипались – так хотелось есть.

И вот однажды, тёплым сентябрьским вечером вернувшись из школы, застала дома весёлых родителей и прыгающую вокруг стола младшую сестрёнку. На столе стоял таз с разноцветным виноградом, вываливающимся на клеёнку. В изобилии лежала всякая вкуснятина, по которой так стосковались. Сестрёнка прыгала и пела: “Получили! Получили!” Мама приготовила богатый ужин. Наелись до отвала. Выигрыш дал возможность погасить долги, отблагодарить всех, не оставивших нас в трудном положении.

Выздоровел папа. Мама повела меня к профессору. Тот посмотрел рентгеновский снимок и пробормотал: “Не может быть! Наверное снимки перепутали!”.Но выяснилось, что никто ничего не перепутал: в лёгких всё чисто. Мама рассказала ему про калмыцкий чай и лепёшки на бараньем сале. Он очень удивлялся такому необыкновенному выздоровлению.

Жизнь пошла своим чередом.

 


 

СМЕРТЬ МАЛЕНЬКОГО МАЛЬЧИКА

В больнице, в полуподвальной палате собралось довольно много всякого народа: женщины и дети разных возрастов. Я подружилась с девятнадцатилетней Наташей, приехавшей с заболевшим сынишкой откуда-то из области. Наташа, похожая на цыганку, не спускала с рук девятимесячного Витеньку, такого же смуглого и черноглазого. У неё были длинные тугие косы, она их короной укладывала вокруг головы. Ребёнок агукал, смеялся, иногда плакал. В первые дни. В палате гуляли сквозняки, и всё равно было душно и влажно. Вскоре Витенька перестал и смеяться, и агукать. Иногда жалобно пищал, как котёнок. Перестал есть. А градусник показывал за сорок. Началось тяжёлое крупозное воспаление. Мальчик сгорал: на глазах темнел и таял. Наташа носила его на руках, обливая горючими слезами бедное горячее тельце. Я жалела их. Через каждые четыре часа приходила медсестра с уколами стрептомицина. Наконец мальчику полегчало. Он уснул без страшных хрипов, температура немного снизилась. Нянечка уговорила Наташу хоть немножко поесть. И она с другими больными пошла в столовую, оставив спящего ребёнка со мной. Все ушли, а он открыл мутные глазки и стал задыхаться. Это было так страшно! Я прижимала к себе Витеньку, качала, плакала. Его выкручивала какая-то потусторонняя сила. Он хрипел, изгибался, ручки и ножки от напряжения стали жёсткими. Непрозрачная синеватая плёночка стала заволакивать зрачки. С мальчиком на руках я бросилась в коридор, кричала, звала на помощь. Но столовая находилась в противоположном конце и никого, ни нянечек, ни медсестёр, ни врачей в обеденный час не оказалось. Я побежала к столовой, продолжая кричать. Наконец меня услышали. Подоспевшая медсестра взяла из моих рук ребёнка. Он уже не дышал, обмяк, стал тяжёлым. Бедная мать бросилась к сыночку, выхватила его у медсестры и долго сидела в палате, прижимая к груди мёртвого. К ней несколько раз подступали, чтобы забрать его, но она сверкала голубыми белками, по-звериному скалила яркие, до голубизны, зубы и крепче прижимала бездыханное остывающее тельце.

Женщины уговаривали её, чтобы она так не убивалась, родишь, мол, другого, такая молодая. Наташа смотрела на них сухими чёрными глазами и жутко улыбалась, не говоря ни слова.

Когда за ней приехал муж, она вышла статная, красивая, с чёрной короной над смуглым лбом, с оскаленными зубами. Народ, который толпился в помещении для свиданий, осуждающе перешёптывался, вот мол какая, ребёнок умер, а она смеётся.

Мне было одиннадцать лет. В тот год смерть вообще близко подошла. На верхнем этаже медленно выздоравливал после очень тяжёлой операции отец. Шансов выжить у него было немного. Пару недель назад смерть задела и меня: ночной кризис благополучно миновал, но это прикосновение запомнилось. И теперь вот эта смерть маленького мальчика на моих руках. Я мучилась виной, но врач утешал, что я не виновата, никто не виноват, такая болезнь.

Очень хотелось жить. И жизнь, полная новизны, острых ощущений и разнообразных впечатлений, осознавалась бесценным сокровищем. И подарком.

 


 

ФУТБОЛ

Жизнь в посёлке для всех была одинаковой. Оглушительный рёв утренних гудков с интервалом в пол-часа, начиная с шести утра, поднимал население: кого на работу, кого в школу, а кого в детский сад и ясли. Жизнь подчинялась интересам производства. Гудок мог разбудить даже мёртвого.

У меня сохранилось ощущение, что люди в посёлке жили, как единый организм. Народу вокруг было много, всё делалось сообща по неписанным, но всем известным правилам: одинаково работали, одинаково томились в многочасовых очередях, одинаково праздновали, одинаково отдыхали…

Мой внутренний ритм не совпадал с ритмом поселковой жизни, я скучала и тяготилась, мне не хватало возможности побыть одной, в чём с раннего детства испытывала сильную потребность. Доходило до смешного. По субботам положено было убираться в доме. Я с большей охотой могла бы сделать уборку и помыть полы в любой другой день, только не в субботу, но приходилось преодолевать своё “не хочу” и тратить на нехитрые обязанности вдвое больше времени и нервов. Именно тогда решила, что когда вырасту, никогда не буду убирать квартиру в субботу. Праздники также не всегда совпадали с настроением. Я тайком устраивала собственные праздники - не по календарю, а когда захочу. И по сегодня придерживаюсь этого правила. Только Новый год,, Восьмое марта и день рождения отмечаю, как все.

Но было несколько принятых в посёлке удовольствий, которым отдавалась всей душой.

Летом, как правило, субботними вечерами, отцы семейств с принаряженными жёнами и детьми шли на футбол. Посёлок пустел. Местный стадион на пару часов превращался в сердце, бьющееся в едином ритме. Одновременно ахал, кричал, свистел… Футболом болели все поголовно, даже женщины в очередях обсуждали субботнюю игру, азартно спорили и ссорились, что уж говорить о мужчинах и детях.

Я обожала сидеть рядом с отцом на трибуне, свистеть и орать, плакать и аплодировать. Маленькая щуплая девчонка с косичками, в круглых некрасивых очках, с писклявым голосом, я была настоящей болельщицей. На стадионе ощущала своё единство со всеми. В перерыве пили пиво или тёплое ситро, делились впечатлениями. После матча ещё оставалась уйма времени до наступления темноты. Жара ослабевала… Возбуждённые, возвращались домой, разбирая пиковые моменты игры.

Когда заводская команда проигрывала, в посёлке творилось невообразимое. Разгневанная толпа по нашей улице, улице Специалистов, мимо отделения милиции тащила судью, награждая его тычками, плевками, оскорблениями и ревела: “Судью на мыло!” От страха и сочувствия в животе у меня холодело. Я с подозрением поглядывала на кусок туалетного мыла, прежде чем помыть руки. Профессия спортивного судьи представлялась мне очень опасной. Долго не решалась спросить об этом у папы, а когда спросила, папа хохотал до изнеможения.

 


 

ВОДА

Я не помню, когда научилась держаться на воде. Такое ощущение, что сразу, как попала в водную стихию, оказавшуюся для меня родной. Плавала вначале по-собачьи, шумно, колошматя по воде слабыми руками.

В тот период, да и позже, когда научилась плавать несколькими стилями, ужасно завидовала детям, у которых были кубышки для плаванья. Две тыквы с длинными бутылочными горлышками соединялись бинтом. Эти кубышки держали своего владельца на воде. Мне они представлялись надёжным плавсредством. У меня таких кубышек никогда не было, но очень хотелось их иметь.

Воду я любила до самозабвения. Меня можно было в любое время дня и ночи позвать купаться на Волгу, и я с готовностью откликалась.

Расскажу два случая.

Кто-то из папиных друзей купил легковушку и пригласил нас прокатиться на Волго-Дон. Было 10 ноября. Я с радостью стала собираться и спросила отца: “Купальник брать?” Он сказал: “Бери, если хочешь.” Я хотела.

Расположились мы на берегу канала. Развели костерок. Накрыли скатерть-самобранку. Стояла пасмурная ветренная погода. Лёгкий морозец прихватил глинистую размазню, и почва стала походить на стиральную доску. О купальнике я не забывала ни на минуту. Но надеялась, что папа о нём не вспомнит. Взрослые пропустили по рюмочке и папа обратился ко мне: “А ты что сидишь? Разве тебе не хочется искупаться?”

Я полезла в машину переодеваться. Отцовский друг выговаривал ему: “Володя, ты с ума сошёл! Холодно!” Я медленно переодевалась, втайне надеясь, что папа рассмеётся и не позволит мне лезть в воду. Но он сказал другу: “Ну если она хочет, пусть искупается!”

Я не хотела. Но назад ходу уже не было. Я вышла из машины и неторопливым шагом направилась к воде. Летели редкие колючие снежинки. Ступням больно и холодно на жёсткой земле. Я ждала, что папа позовёт меня к костру. Вот я уже вошла в ледяную сердитую воду. Вот зашла по колени, по пояс, по грудь… Ни звука! Делать нечего. Я поплыла. Отец прокричал: “Ну как водичка, тёплая?” Стуча зубами, отзываюсь: “Хорошая!” Поплыла на другой берег канала. Выползла на бетонные плиты. Мокрая, с горькой обидой в сердце. Ноги сводят судорги. Кожа синяя, гусиная, колотун бьёт, а я должна марку держать.

Отец кричит: “Плыви обратно!” А мне страшно даже смотреть на воду. И снег всё гуще да гуще… Собрав всю волю, небрежно отвечаю: “Я немного позагораю!”

К воде спускалась, уже не умея унять дрожь в коленках, - ноги ходили ходуном, не слушались. Обратно плыла долго-долго, не выдерживая никакого стиля, захлёбываясь, растирая то одной, то другой рукой скрюченные от болезненных судорог ноги. Но на берег вышла медленно, как бы нехотя. Не торопясь, подошла к машине. Как ни в чём не бывало, взяла полотенце и стала вытираться. Спокойно переоделась и подсела к столу.

Мама процедила сквозь зубы: “Ну и характерец! Вся в папочку!”

Папин товарищ налил мне, совсем ещё девчонке, водки и заставил выпить. Помню, я сидела у костра, тепло одетая, с удовольствием ела, а в душе было счастье.

Второй случай.

Десятое апреля. Не помню почему, отменили два последних урока. И мы всем классом отправились смотреть ледоход. Я уже училась в смешанной школе, с мальчишками. Лет пятнадцать, дуре, было.

Класс у нас дружный. Уже влюблялись, хотели нравиться.

Ледоход на Волге надо видеть – это зрелище и грозное, и завлекательное. Чёрная живая вода, сахарные, тающие по краям , торопливые льдины, мелкая шуга, гул, треск. Яркое солнце, вылезшая яркая трава, яркое васильковое небо…

Мальчишки, не все, самые отчаянные, стали раздеваться. Девчонки загалдели, удерживая их от глупости. Скажу честно – я боролась с искушением. Но проиграла. Зайдя за камень, тоже стала раздеваться. Что сказать о тогдашнем девичьем белье? Не говорю уж про белый ситцевый лифчик, мальчиковую майку, но главный ужас – голубые рейтузы с начёсом. И вот во всей этой красе полезла в бурлящую воду. На миру и смерть красна! Отбиваясь от шуги и льдин, я немножко проплыла и вылезла на берег. Подвиг мой не произвёл особенного впечатления. В очередной раз девчонки высказались о моих умственных способностях. Я натягивала форменное платье на мокрое тело, пыталась застегнуть чулки. Всё это было глупо, стыдно, кошмарно. В таком виде домой идти нельзя. Зашла к одной из девочек, живущей поблизости. Её мама дала мне переодеться, а я утюгом высушила своё бельё и форму.

Дома мне влетело за то, что задержалась после школы. Но купанье в ледяной Волге от родителей я скрыла. И на такие подвиги меня больше не тянуло.

 


 

ПОДЛОСТЬ

В пятом классе географию у нас преподавал Иван Петрович со смешной фамилией.

Не стоило ему, наверное, идти в школу, тем более женскую. Вспоминая его, вижу довольно молодого мужчину, красивого, крепкого, смуглого, крутолобого, с крупными карими глазами. В них затаились страх и робость. Чувствовалось, боится он нас смертельно. И эта его боязливость вкупе со смешной фамилией вызывала нашу насмешливость и некоторую снисходительную, сказала бы, симпатию. Донимали его, измывались с необъяснимым удовольствием. Он пытался наладить хорошие отношения, водил нас по воскресеньям в небольшие походы по окрестностям посёлка, показывал, рассказывал обо всём, что было интересно. В походы мы ходили охотно, у костра сидели, пели песни. Но стоило Ивану Петровичу войти в класс, будто бес во всех вселялся.

Он часто задумывался на уроке, глаза его темнели и застывали невидяще. Какая-то печаль его томила и он не мог ей противиться. В его круглую, коротко стриженную, голову летели пульки из жёваной бумаги – ими стреляли через трубочку. Он не обращал внимание на обстрел. Садился на кнопки – никакой реакции! Под партой все сорок с лишним девочек катали ботинками карандаши, издавая мерзкие звуки. Иван Петрович терпел, изредка лишь робко просил прекратить. Но мы не унимались, придумывая для смешного человека всё новые и новые каверзы. Он даже двоек нам не ставил. И родителям не жаловался. Почему мы его мучили, не понимаю.

И мне захотелось покрасоваться перед классом, я тоже решила внести свою лепту в общее мучительство. Девочка я была послушная, вежливая, училась хорошо. Вызвал меня Иван Петрович к доске и попросил рассказать про растительный и животный мир саванны. Я уверенным голосом подробно рассказала о тундре. За партами корчились от смеха. Я чувствовала всеобщее одобрение.

Иван Петрович слепыми глазами смотрел в окно. Лицо его выражало некоторую передышку от постоянного напряжения. Он благодарно выслушал меня, поставил пятёрку и вздохнул:”Ах, если бы все так отвечали!…”

Класс грохнул. Меня одолел жгучий стыд. Я поняла, что обманула доверие этого печального человека. Взяла дневник и на ватных ногах пошла к парте, красная, едва сдерживая слёзы.

Мне было безумно жаль Ивана Петровича и больно за свою жестокую шутку.

Первый и последний раз поддалась чарам толпы. Всю жизнь казню себя за детскую подлость, совершённую в здравом уме для того лишь, чтобы стать “своей” в коллективе.

 


 

ОТКРЫТИЕ

Лет десяти отроду я узнала о строении атома. Информация потрясла. Тайна нашей Вселенной всегда меня интересовала. Мы с папой сделали вертящуюся карту звёздного неба (по ней можно было узнать, какие звёзды над головой в любой точке земного шара в любое время) и часто смотрели в бездонную глубину вечернего неба.

Несколько раз наблюдали затмение солнца, предварительно закоптив над свечным огоньком стеклянные осколки – тёмные очки не были ещё широко распространены. Понятия - вечность и бесконечность - мучили детский мозг своей непостижимостью.

И вот – модель атома. Меня осенило. Мне представилось, что наша солнечная система есть один из атомов вещества, составляющего некий предмет. Земля – электрон. Открытие ошеломило - я состою из бесконечного множества вселенных и беру в руки предмет, тоже состоящий из великого множества других вселенных. Оно лишило меня нормального сна, ни о чём другом не могла думать. Мир сложился в стройную картину, где Вечность и Бесконечность казались естественными и понятными.

С этой идеей я носилась, как дурак с писаной торбой. Вначале мне хотелось написать фантастический роман. Но, как ни странно, фантастику я не любила, и роман дальше начала не пошёл. Не под силу оказалось выстроить занимательный сюжет и облечь открытие в литературную форму. Девчонки отмахивались от моих возбуждённых разговоров на эту тему, им было неинтересно. Взрослые тоже не понимали моего лепета. Даже папа как-то кисло отнёсся к моим научным изысканиям и не поощрил их.

А я в тёмном небе разглядывала звёзды, сверяясь по звёздной карте. Миры представлялись мне населёнными бесконечными вариантами жизней. И в Вечности не было места смерти как концу всего. И позже никогда не могла поверить, что всё грандиозное мироздание с планетами и звёздами существует исключительно ради несовершенного слабого человека на крошечной планетке с именем Земля.

 


 

ВОСЬМОЕ МАРТА

Я любила этот праздник. И дома и в школе готовились к нему загодя: копили гривенники на подарок близким, а родительский комитет собирал с наших мам понемногу на подарок классной руководительнице.

В пятом классе мы все дружно очаровались нашей математичкой Мариной Никитичной. Кажется, основной причиной повальной любви стала её красота. Тугие шёлковые косы дважды обвивали её голову. В этой широкой чёрной раме особенная белизна большеглазого нежного лица с прямым небольшим носом и тёмными губами.Тёмно-вишнёвое строгое платье с полупрозрачным кружевным воротничком очень шло ей. Марина Никитична была скромной и милой, говорила тихо, часто краснела.

Мы решили тайком, чтобы не обидеть классную руководительницу, купить Марине Никитичне подарок к празднику. Собрали небольшую сумму и долго выбирали, что бы было и недорого, и приятно, и достойно. Споры разгорелись до слёз и обид. В конце концов купили две стеклянных вазочки для цветов и варенья, а на оставшиеся деньги – самой дешёвой карамели, фруктово-ягодной, в пёстрых фантиках. Подарок показался роскошным, и мы, удовлетворённые, стали ждать 8 марта.

Но тут случилось непредвиденное – умер Сталин. До дня его похорон занятий в школе не было. Непросто оказалось раздобыть адрес Марины Никитичны. Жила она вдалеке от Тракторного посёлка, в балках, где по весне собирают тюльпаны. Делегация из нескольких девочек, прихватив санки, пошла поздравлять любимую учительницу.

Несколько домиков, больше похожих на землянки, притулилось в степи на склоне оврага. Снег сверкал под мартовским солнцем. С крыш капало. В посёлке снег уже почернел и сочился лужами, ещё не набрав сил для ручьистых потоков. А здесь белизна слепила, искрила радужными сияниями. Дверь в один из самых неприглядных домиков открыла нам аккуратная старушка, мама Марины Никитичны. Мы хором поздравили её с праздником. Самой Марины Никитичны дома не оказалось. Посовещавшись, решили подождать её на улице, чтобы лично порадовать подарками. Катались на санках с кручи оврага. Вымокли, намёрзлись, проголодались. А Марина Никитична всё не шла. Снег стал синеть и покрываться лиловыми длинными тенями. Закатное солнце скрыли тучи. Быстро смеркалось Кто-то из девчонок предложил съесть по конфетке – их много, будет незаметно. Но конфет оказалось не так уж много. Угрызаясь, съели все конфеты, складывая фантики в вазочку для варенья.И всё это время не переставали кататься с горки. Не помню, у кого была сумка с вазами, только сумка упала и по ней проехали санки с двумя девочками. Сумка в свободном полёте достигла дна оврага. Мы, чуть не плача, склонились над осколками. И тут кому-то пришла гениальная мысль. Каждый осколок бережно завернули в газету. Потом соединили фрагменты в целые вазы и наполнили их цветными конфетными обёртками. Только закончили колдовать, увидели подходившую к дому Марину Никитичну. Она удивилась и обеспокоилась – такие мы были мокрые, посиневшие от холода, расстроенные. Мы вручили учительнице сумку с подарками и повернулись уходить, но она нас задержала и пригласила в дом. Дома, к нашему ужасу, она открыла сумку. Вазы выпали из её рук на пол и глухо стукнули завёрнутыми в бумагу осколками. Мы фальшиво ахнули и стали собирать их с пола, притворяясь, что вазы разбились только что. На пол посыпались мятые фантики. Марина Никитична помогла собрать осколки и позвала к столу. Мы так хорошо сидели в бедной маленькой комнатке под оранжевым абажуром, пили горячий чай, ели пирожки, которые напекла её мама, согрелись, и наперебой рассказывали, что в самом деле приключилось со стеклянными вазами, как не удержались и съели все подарочные конфеты… Марина Никитична всё поняла, не рассердилась, а старушка, улыбаясь, угощала пирожками, извиняясь, что в доме нет сладкого. Мы все так любили учительницу, её маму, друг друга. Нам было хорошо вместе.

А завтра – похороны Сталина и перемены в устоявшейся жизни, с тревогой ожидаемые большинством людей, зависимых от государственной власти.

 


 

СМЕРТЬ СТАЛИНА

Март начался с тревожного сообщения о болезни Сталина. Мы, дети, следили за медицинским бюллетенем, почему-то фиксируя внимание на температуре, которая не казалась особенно высокой. Это давало надежду на благополучный исход. Я впрямую воспринимала газетные строки о бессмертии вождя, поэтому не сомневалась, что он обязательно поправится. Тогда ещё не отгремело дело врачей-вредителей, и я немного опасалась, не попадётся ли такой враг тов. Сталину.

Когда утром пятого марта по радио объявили печальную новость, я зарыдала. Мама шлёпнула меня и приказала замолчать, чтобы не расстраивать отца. Папа, ни слова не говоря, не подождав меня, ушёл на работу. Мама подала мне пионерский галстук, уже обшитый чёрной каймой, и я в трауре поплелась в школу.

В школе у огромного гипсового бюста вождя стоял почётный караул. По коридорам разносился плач, рёв, вой – скорбили дети и учителя.

В классе только две девочки, две Тани, сохраняли не просто спокойствие, они держались так, будто ничего не случилось. На их галстуках не было чёрной каймы и ленты в косах были цветными, а не как у всех - чёрными.. Про одну Таню я рассказывала. Впоследствии выяснилось, что её отец был репрессирован и умер в лагере от туберкулёза. Она была очень на него похожа. Её мама от неё не скрывала судьбу отца, они тайно переживали своё горе.

Другая Таня тоже была гордостью класса. Её мама преподавала английский язык в институте. Дочь воспитывала, впихивая в неё этот английский и множество других знаний, мало доверяя школе. Эта Таня с чувством нескрываемого превосходства относилась к нам, мелюзге. А когда в школе начали изучать английский, не смущаясь, поправляла учительницу или разговаривала с ней о своём по-английски. Отец у этой Тани был писателем, и тоже пропал в ГУЛАГе.

Я поймала себя на странном чувстве: рёв и вой были как будто музыкально организованны – то звуковая амплитуда достигала высоты, то сходила на нет какими-то похожими на вьюжные змеи мелодиями. Это открытие отвлекало меня от горя и заставляло прислушиваться к звукам чуть ли не со смехом. Потом я спохватывалась и вплетала свой плач в общую музыку. Горе было всенародным, и моё глупое сердечко растворялось в общем горе.

До девятого мы не учились.

Девятого после похорон вождя я с двумя подружками пошла кататься на горку. Одна из них Лиза, другая, если не ошибаюсь, Лариса, с которой мы на всю жизнь рассорились, став постарше.

Погода стояла мартовская, дымно-пасмурная. Кричали птицы. Снег уже потемнел, оседал. Только на горке блестело, отполированное санными полозьями за зиму. Прежде чем начать кататься, мы поклялись, что никогда не забудем Сталина, будем верными пионерами, комсомольцами, коммунистами. А ещё поклялись, что больше никогда в жизни не станем смеяться, даже улыбаться не станем.

Последней клятвы хватило минут на пятнадцать, не больше. Скользя по горке, переворачиваясь на санках, запихивая друг друга в мокрый снег, мы хохотали, веселились, спохватывались, опять делали постные лица и терпели до следующей кучи-малы. Накатавшись вдосталь, собрались у тёмного мокрого клёна. На каждой его веточке висело по капле, крупной, прозрачной. Я лизнула одну, на её месте тут же созрела другая. Капли были сладковаты на вкус. Это нас насторожило: шпионы, или даже врачи-вредители отравили дерево, чтобы таким образом умертвить советских детей.

И понесли эту страшную новость по домам.

 


 

ЖАРКОЕ ЛЕТО ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЕГО

Летние каникулы мы проводили на Волге.

Как то в будний день возвращались мы с отцом, он был в отпуске, домой после блаженного купанья и загоранья. Жара, надо сказать, летом в Сталинграде чудовищная, трудно переносимая. Изнемогая от солнца и жажды, доплелись до школы, зашли в тёмный вестибюль с цементным полом немного остыть и попить водички. Там было прохладно, в большой кадушке росло гранатовое дерево, гордость юнатов, на нём в первый раз завязались плоды. В горшках и кадках дышали прохладой большие и маленькие растения – настоящий сад.

В школе кроме технички, домывавшей шваброй полы, оказались двое рабочих с лестницей. Что-то странное они делали – снимали со стены портрет Лаврентия Павловича Берии. После Сталина Берия казался мне самым главным человеком в стране и самым красивым. На портрете выглядел он умным, добрым, молодым, с гладкой кожей, в поблёскивающем пенсне. Пенсне нравилось мне особенно, оно роднило Лаврентия Павловича с Чеховым, Чернышевским и другими знаменитыми писателями и учёными.

Я возмутилась. Пожилой рабочий равнодушно объяснил, что Берия – английский шпион и враг народа, передали по радио, и его портрет не может находиться рядом с другими портретами членов Политбюро.

Папа молчал, озадаченный. Я продолжала петушиться: “Как это так? Берия – лучший друг Сталина – шпион и враг? Тогда может и Сталин – враг народа?”

Папа очнулся и силой выволок меня из школы, хотя мы не отдохнули и не попили холодной водички. На улице он сердито приказал замолчать, не говорить того, чего не понимаю.

Стояла несусветная жара, мозги плавились.

Значительно позже, когда впервые увидела документальные кадры с Лаврентием Павловичем Берией, не признала в его омерзительной широкой физиономии тот образ интеллигентного красивого человека, памятного по тогдашним портретам.

И со Сталиным попала в точку.

Пережить всё это предстояло совсем скоро.

 


 

МЕСТНЫЕ СУМАСШЕДШИЕ

Не знаю, куда подевались дураки и сумасшедшие. В детскую пору, мне кажется, в каждом населённом пункте жил на общественном иждивении какой-нибудь дурачок, или дурочка, или сумасшедший.

У нас на Тракторном их было трое: Лида-дурочка, дядя Лора и старорежимная столетняя старушка, имени её не знала.

Лида-дурочка всегда была на виду. Тёрлась в очередях, где в основном стояли и сидели женщины и дети. Женщины, как правило, одетые по-домашнему, часто в халатах и фартуках. В кармане фартука крутилась катушка белых ниток, а пальцы проворно орудовали тонким крючком с едва заметной зазубринкой на кончике – вязали в очередях скатерти, подзоры, салфетки, воротнички, быстро и красиво отделывали кружевом клочки белого батиста, превращая в изысканные носовые платочки. Дети играли в расшибалочку, читали, особенно усердные учили устные уроки. Когда появлялась Лида-дурочка, очередь оживлялась, все занятия оставлялись. Лида, молодая женщина, стриженая под мальчика, с грубым тёмным лицом и мутными глазами, пела, танцевала, выкрикивала неприличные стишки. Женщины, отгоняя ребятню, расспрашивали дурочку про её жизнь. Та простодушно рассказывала, что с нею вчера делали ребята из рабочего общежития, показывала синяки, жаловалась и плакала. Но когда видела мужчину, задирала подол и кокетливо стреляла глазками. Штанов она никогда не носила, ходила без чулок, на босу ногу даже зимой. Стыдно было смотреть на её грязные в ссадинах и синяках ноги, на голый живот и волосатый треугольник внизу живота. Иногда по ногам текла тёмная кровь. Жизнь её мне казалась страшной и какой-то ненастоящей. Сердце ныло от жалости. Женщины подкармливали Лиду, отгоняли парней, задирающих бедную дурочку, водили к врачу, отдавали старенькую одежду, но так и не приучили её ни к чулкам, ни к трусам.

Дядя Лора жил в нашем доме в первом подъезде на третьем этаже. Где-то служил, ходил с портфелем, одевался чистенько. Носил шляпу, летом – соломенную. И пенсне, которое делало его похожим на портрет Лаврентия Павловича Берии, висевший в школьном фойе. У него была семья: молчаливая грустная жена и подросток-сын, стеснявшийся отца, терпящий детские насмешки с трудом, всегда готовый подраться.

За неделю-две до революционного праздника с дядей Лорой творилось нечто странное: он переставал есть и с балкона громко обличал жену – она, мол, в пищу ему добавляет фекалии, чтобы отравить. Я долго думала, что фекалии – это какой-то особенный, недоступный простому человеку, яд. Жена ходила, боясь поднять голову, избегала соседей. Наступал праздник: Первое мая или Седьмое ноября. По окончанию демонстрации, когда народ разбредался по домам, дядя Лора выходил нарядный на балкон, с красным бантом на лацкане аккуратного пиджака, с кепкой, зажатой в руке, как Ильич, и начинал толкать революционные лозунги с балкона, картавя и подражая дорогому вождю. Во дворе собирались зеваки. Воодушевлённый, он ораторствовал, неся полную бессмыслицу. Приезжала скорая, санитары забирали несчастного. Тот воображал, что его забирает царская охранка, упирался, выкрикивал прощальные слова. Пропадал на месяц. Возвращался тихим спокойным служащим. Ходил на работу с портфелем, поблёскивая стёклами бериевского пенсне. И так до следующего праздника. Смутно говорили, что он тронулся в лагере.

Старушка, божий одуванчик, вряд ли была сумасшедшей, просто она навсегда застряла во временах своей дореволюционной молодости. Говорили, что ей сто лет. Сухая, морщинистая, одевалась она, как артистка из исторического фильма. Старинные платья, сильно открытые, кружевные накидки, перчатки до локтя с обрезанными пальцами, легкомысленный кружевной зонтик от солнца… По холоду надевала мантилью цвета какао с молоком с какой-то невероятной красоты вышивкой и шляпку с вуалью. Ботинки на ней были немыслимые. Тоже старинные, с многочисленными мелкими пуговками. В одно и тоже время она выходила гулять. Семенила ножками резво, ни на кого не обращая внимания, иногда крепко задумывалась, бормоча только ей понятные фразы. Где и с кем она жила, не знаю. Мне казалось, что в огромном сундуке, из которого выходила на часок, а потом хранилась, неподвижная, со старинными платьями и шляпами.

Именно тогда я стала бояться быть непохожей на других. Сколько же сил было затрачено впустую, чтобы стать, как все! Пока не поняла, что это невозможно – нет на свете двух одинаковых людей. Есть более или менее жёсткие рамки общепринятого поведения, объединяющие основную человеческую массу. Но вписаться в эти рамки, оказывается, довольно сложно.

 


 

НИЩИЕ

После войны было много нищих. При входе на базар кучно сидели покалеченные на фронте мужчины – без рук, без ног, в солдатском тряпье, выгоревших добела пилотках с металлическими звёздочками, дочерна прокалённые злым местным солнцем. Вели себя по-разному. В большинстве хмуро молчали, выставив напоказ страшные култышки в кроваво-грязных бинтах. Некоторые монотонно канючили, выпрашивая подаяние. Были и такие, которые пытались отработать милостыню. Кто-то играл на гармошке и пел жалостливые песни про любовь и разлуку, про горькую долю. Кто-то разыгрывал целое представление. Один пожилой мужчина, без рук, ловко шил и вышивал ногами, рисовал карандашом весёлые картинки, дарил всем желающим. Другой, безногий, показывал карточные фокусы… Возле таких всегда толпился народ – какое-никакое развлечение в скудной однообразной жизни. Подавали по возможности всем. Но последним, думаю, чаще.

Жалко было нищих до слёз. Ребятишки, жившие рядом с базаром, часами торчали среди них, слушали их рассказы, делились помидорами, воблой…

Помню разговор во дворе. Девчонки друг перед дружкой хвастаются своими мамами, которая добрее. Моя мама, мол, всем нищим на базаре по десятчику даёт. А моя по полтиннику! А моя, а моя – по рублю! Всё это конечно, враки. Никаких гривенников не хватило бы ни у одной из наших мам, чтобы подать всем просящим. Подавали, сколько могли, вздыхая и утирая слёзы.

Женщины с детьми побирались по домам. Всегда в чём-то сером – и летом и зимой, босиком. Ноги заскорузлые, тёмные от грязи, сразу и не разберёшь, что босые. Женщины неопределённого возраста в серых платках, закрывающих лоб по самые брови. Мука и безысходность в лицах. То погорели, то потеряли кормильца, то корова пала, то неурожай…

На рождество мама пекла большой таз преснушек, или, как их называли, подорожников, круглых сладковатых лепёшечек. И набирала миску мелочи. На рождество женщины с детьми ходили по подъездам особенно густо, стучались в каждую дверь, славили Христа. Мама насыпала им в торбы печений и пригоршню монеток. К вечеру таз и миска пустели. А меня томила тоска и росло недоумение: нищие никак не вписывались в замечательную жизнь моей страны, страны счастливого детства.

Потом они пропали. Куда подевались, неизвестно. Остались только цыгане, но им закон не писан. Слухи ходили, что цыганки воруют детей. И когда в посёлке раскидывал шатры табор, нас, ребятишек, не пускали на улицу, особенно черноглазых и смуглых, вроде меня. А я удивлялась, зачем цыганкам чужие дети, когда своих полно.

Последняя волна накатила в пятьдесят третьем после амнистии. Серым потоком просочились через деревни, посёлки, городской центр строители Сталинградской ГЭС и Волгодонского канала. На моей памяти впервые стали запираться в квартирах и повесили дверные цепочки, которые назывались собачками.

Помню, однажды мама на робкий стук открыла дверь. В коридор вышел и папа. Я тоже выскочила за ними и мельком увидела опухшую серую женщину в длинной драной стёганке, которую она на мгновенье распахнула. Женщина была совершенно голая и такая же серая, как её фуфайка. Отец шуганул меня. Я с колотящимся сердцем ушла на кухню, мама пришла следом. Я видела, как она трясущимися руками стала собирать для пришедшей одежду и котлеты со сковородки.

И эта волна схлынула. Жизнь потекла попрежнему.

А я навсегда запомнила одну ситуацию. Как-то мама пришла с полными сумками с базара, а мы, три сестры, играем в нищих, изображаем калек и просим милостыню. Она с яростью отшлёпала всех троих и сказала слова, врезавшиеся в самое сердце: от сумы и тюрьмы не зарекайся. И заплакала.

 


 

ПИВО

Пиво пили все – и взрослые, и дети, и старики и старушки, такие редкие в послевоенной сталинградской жизни. Поражаюсь, что никому не приходило в голову, что пиво – алкогольный напиток и стоило бы поостеречься давать его детям чуть ли ни с пелёнок.

Пиво пили, когда хотелось пить и ничего другого не было. Пиво пили после работы, запивая усталость, пили по праздникам… Но особенно за Волгой на пляже.

Я не помню бутылочного пива, только бочковое, жигулёвское, светло-жёлтое, конечно, разбавленное, в зависимости от совести продавца, с плотной пеной на полкружки. На пиве наживались, богатели и шиковали – продавцы считались богатыми людьми.

Семья наша была рядовым потребителем этого напитка. Как в каждом доме, к праздничному пиву варили ведро раков с укропом – угощенье вполне доступное. В обычные дни к пиву полагалась серенькая жёсткая вобла с выступившей солью на рёбрах и горько-солёной оранжевой икрой, кому попадалась такая, считался счастливчиком.

Посёлок жил в едином ритме. По заводскому гудку просыпались, сверяли часы по нему же несколько раз в день. По воскресеньям семьями ломились на лодочки, баркасы, катера. Ехали на остров поваляться на пляже. На окнах, на каждом, висели гирлянды вяленой рыбы: сами ловили, сами солили и сушили. В конце лета рыбу сменяли яблоки, нарезанные кружочками для зимнего компота, и вяленая дыня. Ласточки лепили полушария гнёзд под балконами и наличниками, радуя глаз стремительным полётом и нарядной чёрно-белой красотой.

Запомнилась смешная картинка. Лето, пляж, на горячем песке очередь к пивной бочке полуголых людей разного возраста и положения. Хотя какое положение может быть у человека в трусах до колен или у дамы в мокром, и от этого прозрачном, белом лифчике и голубых рейтузах? Так вот одевались на пляже. Купальники были большой редкостью. Девчонки купались в сатиновых шароварчиках и майках.

Мы стоим с отцом в этой томящейся от жары и жажды толпе. В хвосте очереди - в дым пьяный, красный, со слипшимися потными волосами, с розовыми водянистыми глазами учитель из нашей школы. Папа вручает нам, детям, по поллитровой кружке пива. Себе берёт две. И мы начинаем чистить воблу. Я стараюсь не смотреть на знакомого учителя. А Лариска исподтишка дразнит его кружкой с пивом и вертит перед ним воблой.

Не могу сказать, что мне так уж нравилось пиво, но ничего другого просто не было.

Из-за Волги возвращались к вечеру. Помню ощущение хмельного головокружения и нестерпимой городской жары. На крашеные полы выливали ведро воды, ложились на голый пол и накрывались мокрой простынёй – отдыхали. После небольшого сна чувствуешь себя омерзительно, будто кони во рту ночевали. В такие моменты я ненавидела пиво, пила из-под крана воду, чтобы напиться, - послепивная жажда мучила ужасно.

Ближе к темноте потихоньку оживали. Можно было почитать, погулять. Хотя комары свирепствовали. Приходилось мазаться керосином или гвоздичным одеколоном.

Весь посёлок вываливался в ночную прохладу к музыке с летней эстрады, либо в летний кинотеатр. Мальчишки смотрели кино, вися на деревьях. Остальные слушали, прогуливаясь по аллеям поселкового сквера. Молодёжь осаждала танцплощадку, репутация у той была, как у притона. Школьницам категорически запрещалось даже подходить к ней.

Одуряюще пахли цветочные клумбы. Ранним утром поливальные машины мыли асфальт и освежали зелень. За границей посёлка лето выжигало землю до белого цвета. Сухие травы мотало горячими степными ветрами, будто Змей Горыныч дышал.

 


 

ТЁТЯ ДУСЯ

Самая младшая сестра мамы, тётя Дуся, вышла замуж накануне войны за военного в большом чине и уехала на Дальний Восток. Прожили вместе они недолго, началась война, тёти Дусин муж отбыл в действующую армию, а она осталась и в январе сорок второго родила Валю. В Сталинград вернулась с ней в сорок пятом или сорок шестом году и стала жить с нами.

Я её любила больше остальных тёток и больше матери. Мне она запомнилась хорошенькой девушкой, небольшого роста, стройной, ладной… Пепельные волосы кудрявым ореолом окружали чистое, без веснушек, лицо. Светлые глаза с длинными ресницами и белозубая улыбка делали её очень привлекательной. Была она сердечной, весёлой, нерасчётливой… “Простодырой” называла её подрастающая дочь.

В нашей семье она оказалась на положении как бы старшего ребёнка. Родители опекали её и Валю, воспитывали обеих, как и нас, своих детей. Мама оставила работу и полностью занялась домом. У тёти Дуси, кажется, было какое-то образование, она работала экономистом в ОРСе и получала по тем временам довольно неплохо, девятьсот рублей. Наш папа, зам.главного технолога завода, получал тысячу двести. Кроме этого тёте Дусе приходили алименты от мужа, то-же довольно внушительные. Валя, борясь за любовь моего отца, ждала, что вернётся её собственный и привезёт ей большой мяч и немецкую моргучую куклу. Она постоянно напоминала мне об этом. Валя оказалась очень способной, превосходно училась. Лишь однажды в младших классах учительница поставила ей в табеле четвёрку за прилежание. Удивлённой тёте Дусе объяснила, что недовольна усердием ученицы, хотя и вынуждена ставить ей пятёрки за знания. Так же успешно Валя занималась и в музыкальной школе по классу фортепьяно, чему я ужасно завидовала. Инструмента у нас не было, она разучивала гаммы по нарисованной папой клавиатуре. Насколько тётя Дуся была доброй и щедрой, настолько Валя - практичной, прижимистой… Я опасалась её как соперницу, мне казалось, у Вали больше шансов добиться любви моего отца. Наверное, из-за ревности особой близости между нами не было.

Прошло какое-то время и тётя Дуся получила по почте документы о разводе. Погоревала, но сказала ли она об этом дочери, не помню. Та всё продолжала писать письма отцу с просьбой о моргучей кукле и мяче. Но писем от него больше не приходило.

Тётя Дуся стала пытаться устроить личную жизнь. Домой поочерёдно приходили её кавалеры, приносили вино, шоколадные конфеты, цветы, фрукты… Но как только доходило до свадьбы, Валя становилась на дыбы, стыдила мать за неверность отцу, которого сама никогда не видела. Это не мешало принимать и припрятывать подношения материнских ухажеров, ругая её за то, что та готова всё раздать. Потом наложила руку на все материнские заработки, считала каждую копейку, выговаривая матери за напрасные траты.

Тётя Дуся красиво одевалась, я помню её крепдышиновые платья с толстыми плечиками, вошедший в моду импортный трикотажный жакет, более похожий на короткое пальто, чернобурку с острой мордочкой и жёлтыми стеклянными глазками, шёлковые комбинации, фельдиперсовые чулки с чёрными стрелками, маленькие туфельки на венском каблучке. У зеркала стояли баночки с кремами, духи… Когда мы с сёстрами оставались дома одни, то выволакивали из шкафа весь её гардероб, всё на себя примеряли, мазались из баночек, душились, красили губы и щёки. Развлекались от души. Не помню, чтобы тётя Дуся сердилась, застав нас за этим занятием. А вот от мамы и папы здорово влетало.

Я чувствовала, что тётя Дуся души во мне не чает. Она единственная в доме называла меня красавицей. Папа обидно высмеивал мой длинный нос, маленькие глазки, унылую физиономию. С тётей Дусей мы были похожи – обе романтические особы, наивные, доверчивые, обе не выносили дисциплины и строгости.

По выходным можно было подольше поваляться в постели. Воскресное утро начиналось с восхитительного запаха пирогов, которые пекла мама. И с весёлой музыки. Тётя Дуся заводила патефон, сама пела и кружилась в танце. Нежно меня целовала и поднимала покружиться вместе. Мне казалось, что она побаивается дочери и умной, острой на язык, маленькой племянницы. Я уходила умываться, возвращалась, папа уже сердился за то, что она убрала за мной постель, это непедагогично. Тётя выслушивала замечание, опустив голову, как девочка, обещала больше так не делать, но в следующий выходной всё повторялось.

В отпуск она ездила на курорт со своей приятельницей, тощей, похожей на щуку, с чёрными острыми зубами, с дымящейся папиросой во рту. Приятельница, не обращая внимания на нас, детей, обсуждала курортных женихов и ругала нерешительную, слишком скромную, по её разумению, подругу.

Когда Валя училась в девятом классе, тётя Дуся, наконец, получила однокомнатную квартиру и в тот же год привезла с курорта мужа, неприятного лысого мужчину, капризного и раздражительного. Он так и не вписался в нашу родню. Тётя Дуся как-то сразу постарела, сникла. Робко смотрела на мужа, боясь вызвать его недовольство. Валя обращалась с ней снисходительно, с лёгким презрением. К тому времени она превратилась в рослую, уверенную в себе, симпатичную девушку, круглую отличницу. Жёсткую, прозаичную… Только два странных случая мне запомнились, не вязавшиеся с её характером.

Лет тринадцати-четырнадцати она подстригла ресницы в надежде, что новые вырастут длиннее и гуще прежних. Можно было этого не делать. Её небольшие, редкого тёмно-синего цвета, глаза казались ещё темнее, затенённые чёрными веерами ресниц. Брови у Вали тоже были красивые, густые, чёрные… И это при белом лице и светлых косах. Ресницы так и не выросли.

А в институте, на первом курсе, втянулась в карточную игру и проиграла свои роскошные волосы. Вначале приехала домой, с обрезанными кое-как, чуть ниже плеч, косами, через неделю – до плеч, ещё через какое-то время волосы густой щёткой топорщились, не закрывая ушей. Кончилось ужасной, не идущей к круглому лицу, короткой стрижкой. Мы не понимали эти парикмахерские эксперименты, пока картёжница не призналась матери и та забила тревогу. Вот уж не думала, что трезвая прагматичная Валя может поддаться какой-либо страсти. Не помню уж, как её отвадили от карточного помешательства.

После института она завербовалась на Север ради длинного рубля и возможности найти обеспеченного жениха. Тётя Дуся осталась со своим мужем, терпя его капризы и чудовищную скупость.

Но со мной она была прежней, милой, похожей на ребёнка, красивой, и очень доброй.

 


 

КИНО

Своё первое посещение кинотеатра никогда не забуду. Тётя Дуся взяла меня на вечерний сеанс.

Кинотеатр “Ударник” располагался в торце ещё не восстановленного дома, в подвале. Только вывеска над входной дверью отличала эти развалины от похожих.

В заполненном народом зале погасили электричество. Ярко засветился экран и я услышала песню: “Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне!…” На экране отчаянные вопли, пожар, стрельба, ужас… Когда солдаты стали вырывать детей из рук женщин – я не вынесла и страшно закричала. Я кричала так, что даже осипла. В зале зажгли свет, прекратили сеанс, и тётя Дуся увела меня, обезумевшую от слёз и страха, домой.

Позже в посёлке построили нарядное здание кинотеатра “Ударник” с двумя залами – красным и синим. В одном сеанс начинался в нечётные часы, в другом – в чётные. Фильм держали неделю, так что все желающие могли посмотреть его в удобное время.

В младших классах нас водили на детские сеансы, по-моему, бесплатно. Кое-что врезалось в память: “Падение Берлина”, “Сталинградская битва” с красивым Сталиным и противным Гитлером. В классе втором водили смотреть “Молодую гвардию”. По всему посёлку висели огромные афиши с портретом Олега Кошевого и другими молодогвардейцами перед казнью. Детское сердечко переполнялось гордостью и жаждой подвига, по наивности завидовала участникам трагических событий.

Помню всеобщее помешательство от “Тарзана”. Почему-то родители не разрешили посмотреть этот фильм. И я по крикам дворовых мальчишек, по их пересказам, состоявшим в основном из междометий, сочиняла содержание.

Ну ладно, дети! Но и взрослые глядели на экран, во многом доверяя тому, что показывают. Помню сногсшибательную популярность “Кубанских казаков”, “Свадьбы с приданым”, “Сказания о земле Сибирской”, шпионских фильмов вроде “Тайны двух океанов” или “Подвига разведчика.” В застолье пелись песни из понравившихся кинокартин. На базаре торговали фотокарточками артистов. В редком доме не было альбома с такими фотографиями. Женщины шили платья, как у героини очередного фильма. Дети играли в разведчиков, тренируя наблюдательность, память, волю, воспитывали пренебрежение к боли, подражали суровости киногероев. Девушки не на шутку влюблялись в очередного кинокрасавчика, пренебрегали заводскими кавалерами. Мужчины пользовались в разговорах киношным юмором, растаскивали на пословицы-поговорки очередной шедевр.

Иногда привозили заграничное кино. На закрытый ночной сеанс (после полуночи) приглашались избранные. Отец, как начальник, входил в этот круг. Он брал с собой маму и тётю Дусю. Мы, девчонки, с восторгом слушали содержание секретных фильмов: “Большой вальс”, “Леди Гамильтон”, “Серебристая пыль”, “Мост Ватерлоо”, “Дикая бара” и др. Я мечтала скорее вырасти и тоже ходить с папой на ночные сеансы. Даже не задумывалась, почему какие-то фильмы могут смотреть не все и только ночью.

Киножизнь представлялась эталоном, по которому надо было строить собственную. Где-то такие же люди ведь сумели сделать её яркой, доброй, справедливой, и у нас получится!

Вспоминаю бешеный успех “Карнавальной ночи”. Девушки, подражая Гурченко, утягивали далеко не гурченковские талии широкими поясами, в моду вошли не только капроновые блузки с пышными рукавами-фонариком и юбки-клёш из клетчатой тафты, но и коллективные встречи Нового года в заводском Дворце культуры.

Кино органично вписывалось в круг доступных развлечений, как праздничные демонстрации с духовым оркестром и танцами под гармошку, как футбол, как летние пляжи с воллейболом и пивом, как праздники цветов, когда в одно из последних воскресений сентября жители Тракторного посёлка опустошали клумбы, собирая осенние букеты, а дети, наряженные цветами, танцевали и пели на заводской площади у памятника Дзержинскому…

 


 

КОНЕЦ СВЕТА

О Боге я не знала почти ничего. Интуитивно ощущала присутствие какой-то неведомой силы, управляющей миром. В минуты пиковые сами собой, помимо воли, инстинктивно произносились слова: “Господи, помоги!”. И Господь помогал. Попалась под руку то ли “Забавная , то ли занимательная Библия” Емельяна Ярославского. Из неё ничего нельзя было понять, кроме того, что всё божественное – чепуха и выдумка.

Дома традиционно отмечали большие церковные праздники. На Пасху пекли куличи и красили яйца; на Рождество принимали славящих Христа, одаривая печеньями и денежной мелочью; на Благовещенье носились с жаворонками - плетёными булочками с изюминками глаз; на Троицу чисто вымытые полы застилали чабрецом и полынью – пахло замечательно… Отмечали, как все в посёлке. Но смысл тех праздников для меня был тёмен. Церковь я видела только на картинках. Мечтала почитать настоящую Библию. Да где ж её было взять!

Мамина младшая сестра тётя Маня считалась верующей. Дома в красном углу у неё висела чёрная икона и горела лампадка. Она регулярно ездила в единственную на весь город церковь, молилась, постилась… Внешне тётя Маня не соответствовала моим представлениям о религиозном человеке. Огненно-рыжая, полная, с дряблыми руками и шеей, она белила своё красное лицо до алебастровой белизны, чёрными дугами рисовала брови на жирном лбу, кроваво-красной помадой красила жабий рот. И одевалась кричаще, глубоко открывая конопатую бугристую кожу груди. Наша мама по сравнению с ней выглядела значительно моложе и скромнее. Маленькая, полненькая, с золотисто-зеленоватыми волосами, заплетёнными в негустую косичку, с бархатистой розовой кожей лица без морщин, такая нежная, аккуратная, достойная… Ей больше подходило быть верующей, по моему мнению.

Тёти Манина дочь Фатина, старше меня лет на пять, показала однажды толстую потрёпанную книгу в переплёте из тёмного потёртого бархата. Достала её из какого-то потайного шкафчика, когда матери не было дома. Я с трепетом раскрыла и уткнулась в пожелтевшие, старые, до хрупкости, страницы Библии. Но понять ничего не сумела: кто кого родил, какие-то непроизносимые непонятные имена… Фатина отобрала книгу, опасаясь, что мать заругает. Кроме старославянских букв и трудно переводимых на современный язык слов, ничего не запомнилось.

Почтение к Библии укрепилось, и верующие не казались мне такими уж тупыми и тёмными, как их изображали, если такая сложная огромная книга им понятна.

Фатина понемногу просвещала меня, но и в её интерпретации Библия не становилась яснее.

Однажды в знойный летний день мы с нею куда-то шли по городу и она таинственным шёпотом пересказывала мне Апокалипсис. Назвала дату конца света – двухтысячный год. Я прикинула в уме, сколько тогда мне будет лет, и решила, что до конца света не доживу. По её словам поняла, что двухтысячный год назван в Библии. А то, что в ней написано, обязательно сбывается, уверяла Фатина.

С этого дня для меня началась другая жизнь. Угроза конца света на тот период выглядела более чем реальной. О Хиросиме и Нагасаки знали все от мала до велика. Атомная бомба прочно вошла в послевоенный быт. Третья Мировая война, казалось, дышала в затылок. Перед крупными праздниками по посёлку бродили слухи о её начале непременно в Сталинграде и непременно ночью. В почтовом ящике находили треугольнички писем на тёмной бумаге, написанные корявыми расплывающимися буквами, со страшными пророчествами, подкреплёнными цитатами из Библии. Приезжала тётя Маня, о чём-то таинственно шепталась с мамой и тётей Дусей, в чём-то их убеждала, смешно шевеля нарисованными на лбу бровями. Папа сердился на женщин, те замолкали. Тётя Маня обижалась, а мама переводила разговор на другое. С прилавков сметались спички, хозяйственное мыло и соль. Более разумные в очередях толковали о бесполезности запасов, так как атомная бомба никого не оставит в живых. Не знаю, кто как, а я не спала, с дрожью ожидая очередного праздничного утра.

Точная дата конца света позволила строить долгосрочные планы. Я чувствовала, что родилась для чего-то очень серьёзного, и во чтобы то ни стало должна выполнить жизненный урок до наступления конца света. Мне не приходило в голову, что если конец света будет, то зачем всё, зачем какие-то труды, усилия, цели?..

Ожидание этого события в большой степени отравило непосредственную радость бытия, хотя и обострило ощущение счастливых мгновений.

 


 

“ДИКА, ПЕЧАЛЬНА, МОЛЧАЛИВА….”

“Дика, печальна, молчалива, как лань лесная, боязлива…” – это про меня, про меня написал Пушкин. “Она в семье своей родной казалась девочкой чужой…” Так оно и есть. И в семье, и в классе, и во дворе я казалась чужой, чужой даже во времени. Мне часто повторяли: “Тебе надо было родиться в прошлом веке”.

В ту зиму я болела “Евгением Онегиным”. Учила наизусть волшебные строки, упивалась их музыкой, примеряла на себя судьбу Татьяны. Совпадение было полным. Мой избранник даже в фантастических мечтах не походил на Евгения Онегина – мальчишка, ровесник, ещё не пробудившийся для любовных переживаний. Но это было неважно, я-то ощущала себя Татьяной!

“Сорочка лёгкая спустилась с её прелестного плеча…” Перед зеркалом поднимала наверх волосы, закручивала их узлом, вдоль узкого лица с унылым носом оставляла по длинному локону, спускала со смуглого плечика бретельку майки, за неимением сорочки, мокрыми ресницами прикрывала глаза с поволокой слёз и декламировала: “Я вам пишу, чего же боле…” Слезинки ползли по бледным от вдохновения щекам, я теряла представление о действительности. В сомнабулическом состоянии ходила в школу, в голове постоянно звучали строки из “Евгения Онегина”. Завидовала своему литературному двойнику – Татьяна могла целыми днями гулять по аллеям и читать, читать, читать… Для связи с обыденным миром у неё была няня. А мне в двадцатом веке, кроме чтения и любви, приходилось делать много всякого, отвлекающего от духовной жизни, – учить уроки, мыть посуду, убирать квартиру, терпеть визги и глупости несмышлёнышей - своих одноклассников и сестёр.

К школьному вечеру, посвящённому Пушкину, собрались поставить сцену письма Татьяны к Онегину. Учительница выбирала девочку на роль Татьяны. Я от волнения и напряжения сидела, как в жару, – вспотевшая и красная. Я знала, что в классе есть только одна Татьяна, чего уж тут выбирать! Но меня ждало страшное разочарование и горе. Выбор остановился на Галке. Конечно, Галка – красавица, кто спорит! Но где вы видели Татьяну - сероглазую, с пепельными кудрями и греческим носом? Это в русской-то деревенской глуши? Конечно, Галка всегда занимала первые места по художественному чтению, но этого недостаточно, чтобы сыграть Татьяну.

Скрепив сердце, для успеха постановки я пожертвовала любимый подсвечник с драконом.

На сцене выключили свет. Галка зажгла перед зеркалом свечу. Незаметным при слабом свечном огоньке стал цвет её глаз и волос, убранных по-старинному. Кружевная сорочка, спущенная с галкиного плеча, подчёркивала пленительность всего облика. Хороша она была необыкновенно. Жгучая ревность отпустила. Очарованная, внимала я проникновенному галкиному чтению, повторяя за ней наизусть прочувственные строки письма. Горячая волна счастья уносила далеко из физкультурного зала, превращённого на вечер в театральный.

На другой день в классе Галка носилась, как сумасшедшая, по партам, орала и хохотала.

А я, прижимая к груди книжку, медленно, как положено барышне из девятнадцатого века, прогуливалась на переменках по школьному коридору и снова была Татьяной Лариной, поражённой неразделённой любовью, печальной и возвышенной.

 


 

БУНТ

В восьмом классе к нашему удовольствию в классные дамы назначили географичку Лидию Степановну. Мы её любили, уважали, считали своим другом. Она понимала нас, участвовала в наших начинаниях, хранила секреты, покрывала мелкие шалости, стояла горой за каждого в учительской и не жаловалась попусту родителям. Жила Лидия Степановна рядом со школой. Нередко мы забегали в гости, пили чай, вслух мечтали. Она не была особенно молодой, лет сорока, пожалуй, Хотя могу ошибиться, взрослые казались нам значительно старше, чем были на самом деле.

Однажды Вовка, тихий мальчик с прекрасными серыми глазами, не особенно любимый в классе за то, что делал мелкие пакости исподтишка, спрятал у кого-то из учителей очки. Уж не помню, у кого, только разразился страшный скандал из-за этой чепухи. Очки он спрятал на виду у всех с молчаливого одобрения.

Учительница, не обнаружив очков на привычном месте, стала требовать признаться тому, кто их спрятал. Вовка трусливо молчал. Очки быстро нашлись. А нас всех подняли на ноги и продержали целый урок под допросы и крики не только потерпевшей, но и суровой директриссы. Требовали выдать виновника. Все молчали, как партизаны. На уроках нам не разрешали садиться. Вызывали по одному в учительскую и выпытывали, припоминая каждому прошлые грехи.

Лидия Степановна в эти дни болела. На третий или четвёртый день я заглянула к ней домой. Она уже была в курсе происшедшего. Похвалила за стойкость. Я расцвела и простодушно рассказала подробности конфликта.

На следующий день Вовку с матерью вызвали к директору и пообещали снизить оценку по поведению, или даже исключить из школы.

В классе недоумевали, кто выдал Вовку. Я негодовала вместе со всеми, презирая неизвестного предателя, пока не сообразила, что предатель на сей раз я сама. Ужаснувшись, я рассказала о визите к Лидии Степановне. Поверить, что это она, было трудно, почти невозможно. Несколько человек и я с ними побежали к ней домой. Она лежала на диване одетая, с завязанным горлом. Я прямо задала ей вопрос:”Лидия Степановна, это вы рассказали про Вовку?” От неожиданности она покраснела, стала выкручиваться, оправдываться, но впрямую не призналась. Всё стало ясно. Я была виновата и готовилась принять любое наказание. Но одноклассники знали мою глупую доверчивость. И простили.

Через несколько дней вышла на работу Лидия Степановна. Мы всем классом ушли с её урока. Так продолжалось несколько раз. Опять зачинщиков гоняли к директору, уговаривали, убеждали, вызывали родителей. Бесполезно. Бойкот не нарушил никто. В конце концов географичку заменили, и классное руководство отдали англичанке. Лидии Степановне пришлось уйти в соседнюю школу.

Вовку презирали тоже, но совсем по-другому, чем географичку. Он был трусом и спрятался за нашими спинами. Но в нём это было всегда, он не удивил нас. С ним разговаривали, а некоторые девчонки заглядывались на его огромные, дымчатые, глаза.

 


 

МАРКИ

Одной из первых книг моего детства был том Брэма “Жизнь животных”. Я его начала читать сразу, как только освоила грамоту. Том, по-моему пятый, был посвящён млекопитающим. До этого я только листала эту замечательную книгу, толстую, в кожаном тиснёном переплёте, с массой иллюстраций. Чёрно-белые гравюры, изображавшие животных, красовались на каждой странице. Цветные вкладки на желтоватой мелованой бумаге были покрыты папиросными листочками. С обратной стороны этих иллюстраций густо наклеены марки со всего света. Мои пальцы не забыли коричневой кожи переплёта с выпуклыми буквами, до сих пор в моей памяти и восхищение скрупулёзной работой гравёра, не погрешившего против натуры, тонкими линиями вырезавшего на дереве изображения разнообразных животных планеты. Марки, наклеенные на бумаге, казавшейся по цвету и плотности пластинами из слоновой кости, очень меня занимали.

Сокровище это досталось мне от взрослого племянника матери, моего двоюродного брата. Марки он собирал до войны. По неопытности клеил прямо на обратную сторону цветных иллюстраций намертво. Некоторые были варварски соскоблены позже. Для молодого человека, пережившего войну, марки потеряли привлекательность, как детское баловство.

А для меня, только научившейся читать, том Брэма представлялся картиной огромного мира, которым я когда-то буду обладать. Мне было очень интересно читать про диковинных животных. Радовалась, когда находила своих знакомых, например, верблюда или суслика. А марки казались мне цветными окнами в мир. Чего там только не было! Особенно нравились марки колониальных африканскких стран, пёстрые, с изображениями птиц и зверей, невиданными пейзажами и городами, со значительными лицами знаменитых людей.

Сердечко сладко сжималась от предвкушения обладания этим роскошным миром. Папа купил большую карту. По ней я смотрела названия стран и городов, зная совершенно твёрдо, что вырасту и обязательно побываю везде. Марки на много лет заняли воображение. Держа страницы с марками из Брэма над чайным носиком под струёй пара, мне, с помощью, конечно, папы, удалось отклеить большинство марок, не повредив их. Были и толстые альбомы с новыми марками, и липкие бумажечки, при помощи которых марки приклеивались на чистые страницы, и кляссеры… Папа часто приносил с работы марки от деловой корреспонденции. Много марок покупалось в книжном магазине и на почте.

К восьмому классу коллекция накопилась изрядная. Менялась политическая карта мира, менялась жизнь – всё это отражали марки. Сёстры быстро остыли к ним, а я продолжала собирать и разглядывать эти маленькие осколки большого мира. И продолжала мечтать о грядущей великолепной жизни с путешествиями, с трудами на ниве науки или ещё чего-нибудь, не менее достойного.

С марками у меня связана странная история. В подростковом возрасте сны, вымысел и реальность переплетались и трудно поддавались разъединению.

В памяти зафиксировалась фантастическая история. За достоверность ручаться не могу, что было на самом деле, не знаю.

В нашу школу в середине пятидесятых приезжала английская королева Елизавета Вторая. Принимали её в актовом зале, который обычно служил как спортивный. Я с жадностью вглядывалась в королеву и не находила в нёй ничего особенного. Не было ни короны, ни драгоценностей, она показалась мне вполне обыкновенной женщиной.

Королева поговорила со мной, может быть, потому что я хорошо училась, или ещё почему-то. Разговор шёл о марках. У меня сохранилось ощущение, что я ей подарила какие-то марки. А она мне подарила блок немецких марок… с Гитлером. Я отлично помню эти марки: гравированный портрет Гитлера – серый, зелёный, синий, красный, коричневый. Все марки разного достоинства. В Сталинграде мне не откуда было добыть такой блок. Что это было? Взрослой, я воспринимала этот случай, как плод воображения. Откуда же взялись марки с Гитлером? Уму непостижимо! Я уже смирилась с невозможностью прояснить событие, как вдруг недавно, год-два назад, по телевизору в фильме о Елизавете Второй сообщалось, что она действительно посещала Сталинград в те самые годы, и в хронике того времени полностью соответствовала запомнившемуся мне образу. Но почему марки? И почему Гитлер?

Позже меня с городской делегацией школьников собирались послать в Англию. Но происхождение подкачало. Требовались дети из рабочих семей.

А с марками произошло вот что. Моя сестру Валю выбрали председателем совета отряда. Училась она замечательно, но отношения в классе складывались трудно. Тогда она без спросу добралась до моего самого дорогого альбома со старинными марками, разодрала его, и всем в классе подарила по листку .

Слёз и обид было!.. И хотя марок осталось ещё довольно много, я не могла их больше любить.

 


 

ФОТОГРАФИЯ

Если не ошибаюсь, на майском или октябрьском параде 1949 года московская школьница Вера Кондрашова преподнесла Сталину букет цветов, Сталин обнял и поцеловал счастливицу. Фотография переполненной трибуны мавзолея с Верой Кондрашовой, букетом и Сталиным в центре была напечатана в “Огоньке”.

Отец годовые подшивки журнала переплетал в тяжёлые толстые книги, которые я обожала рассматривать и перечитывать. Он был прекрасным переплётчиком, а так же занимался фотографией, хорошо рисовал и замечательно ретушировал. Последнее умение в те времена очень пригодилось.

Шпионов и врагов народа разоблачали всё время. Даже у нас на Тракторном посёлке ездил чёрный воронок и женщины шёпотом передавали друг другу, кого взяли. Мне по малолетству представлялось, что все должны хотя бы раз в жизни посидеть в тюрьме. Иногда я с дрожью в сердце спрашивала папу: “А ты уже сидел?” Он сердился. Или: “А тебя скоро посадят?” Я очень боялась, что это случится, пока мы ещё не выросли. Думала, что меня, взрослую, тоже ждёт эта участь. Тем более, что неожиданно забрали второго мужа маминой сестры тёти Мани. Первый её муж пропал ещё до войны. Он был директором школы. Арестовали его утром по пути на работу. Больше ничего о нём тётя Маня, оставшаяся с грудной дочкой на руках, не знала.

По радио и в газетах объявляли очередного разоблачённого врага народа. Папа доставал подшивки “Огонька” и тщательно выискивал чёрное имя. Потом замазывал, а фотографии с неугодным лицом искусно ретушировал, так, что от врага народа и следа не оставалось.

Мне особенно запомнилась фотография с Верой Кондрашовой. Ретушировал её отец на протяжении многих лет. К началу шестидесятых на почти пустой трибуне мавзолея осталась Вера Кондрашова с букетом и несколько редких неопознанных мною фигур. Фамилии исчезнувших так же были аккуратнейшим образом замазаны чёрным. А доживи фотография до сегодняшнего дня, то и надпись на мавзолее пришлось бы также заретушировать.

Вот такая наша история! С чёрными дырами…

 


 

ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ

Читала я очень много, читала всё подряд, что читал отец и всё то, что находилось в книжном шкафу. На книги денег не жалели, так что шкаф был забит собраниями сочинений классиков и другими книгами. Многое я прочитала значительно раньше школьной программы и не успела впитать чужое, пусть самое авторитетное мнение, даже учительское.

Папа рассказывал о своём прошлом писательском опыте. В сорок первом у него должен был выйти в сталинградском издательстве стихотворный сборник. Из-за войны он не только не был издан, но и безвозвратно утерян. Он трижды встречался с Маяковским, показывал в записной книжке собственное стихотворение на смерть Есенина с карандашными пометками великого поэта. Отец был председателем ассоциации рабочих поэтов г. Новочеркасска. Я воспринимала его воспоминания как сказочные. Не то, чтобы я ему не верила, просто это было так давно, что из-за толщи лет стали нереальными, как нереально и незнакомо выглядел он на фотографии сорокового года - молодой-молодой парень с весёлыми глазами, с длинными пальцами на гитарных струнах и шапкой мелких кудрей над белозубой улыбкой. Я не могла соединить воедино два образа. Сегодняшний отец казался мне очень старым: сутулый, очень худой и морщинистый, с негустыми, абсолютно прямыми, серыми волосами, с блёклыми глазами и узким довольно длинным носом, выделяющимся на тоже узком, без щёк, лице. Только пальцы на фотографии были те же. Руки у него были красивые, узкая кисть с тонкими длинными пальцами, с желтоватыми ногтями миндалевидной формы. Было в отце нечто, что французы называют шармом: умение носить самую непрезентабельную одежду, шарфы и тёмно-синий берет, может быть единственный на весь посёлок. И тёмные очки. Он был похож на американского шпиона, так знакомого моим современникам по карикатурам.

Я была погружена в поэзию девятнадцатого века. Своими рассказами он приоткрыл век двадцатый. Маяковский стал кумиром. Благодаря папе, я многое знала наизусть из Маяковского и была просто обескуражена, когда учительница литературы публично призналась, что терпеть его не может, но будет преподавать по учебнику, так требует школьная программа. Я Маяковского любила, одноклассники мне не верили.

Папа замечательно читал не только Маяковского, но и Сельвинского, Асеева, Уткина… По простоте душевной мне казалось, что все они уже умерли или такие старые, что скоро умрут. В воздухе носилась идея, что двадцатый век – век атома, век химии, не говоря уж об электричестве, поэзии нет места в нём.

А я стихи любила, любила как сохранившийся с дореволюционных времён старинный бронзовый подсвечник. Ему тоже не было места в двадцатом веке. Я чистила зубным порошком чешуйчатого медно-золотистого дракона, держащего в лапах чашечку в форме цветка для свечи, натирала до блеска… Свечу зажигали редко. Подсвечник просто украшал письменный стол, занимал место без пользы.

Папа выписывал роман-газету. Именно там я прочитала романы Ильи Эренбурга об Югославии. Не помню, что там меня так зацепило, но Эренбург стал близким писателем. Близость эта стала особенной, когда началась компания против космополитов и он пострадал одним из первых. Папа отнёс журнал с романом Эренбурга в туалет. Мне было ужасно больно наблюдать, как постепенно исчезают листки с текстом романа. Я, может быть, впервые сердцем ощутила: что-то не так в нашем отечестве, какая-то непонятная несправедливость. Со дна сумки для бумаги неприличного назначения я выудила фронтовую, кажется сорок четвёртого года, книжечку стихов Ильи Эренбурга. Её-то мне удалось спасти. Книжечка из серой, чуть ли не обёрточной бумаги. Прятала я её, как мне казалось, в надёжном месте, под тетрадками в ящике письменного стола. В одиночестве, задыхаясь от восторга, декламировала вслух любимое стихотворение "Европа".

Летучая звезда и моря ропот,
Вся в пене, розовая, как заря,
Горячая, как сгусток янтаря,
Среди олив и дикого укропа,
Вся в пепле, роза поздняя раскопок,
Моя любовь, моя Европа!

Стихи, по-моему разумению, не были похожими на любимые из девятнадцатого века. Совсем не важен их смысл. Я наслаждалась волшебными звуками, сердце сжималось горестно и сладко, странные предчувствия томили. Я опять ощущала себя обладательницей в скором времени огромного прекрасного мира. Так же, когда вглядывалась в старинные марки, или в глубину звёздного неба, или обнимала руками глобус, трогала зелёные и жёлто-коричневые материки, голубую поверхность океанов…

Продолжаю:

Я исходил петлистые дороги
С той пылью, что старее серебра,
Я знаю тёплые твои берлоги,
Твои сиреневые вечера
И глину под ладонью гончара.
Надышанная светлая обитель,
Больших веков душистый сеновал,
Горшечник твой, как некогда Пракситель,
Брал горсть земли и жизнь в неё вдувал.
Был в Лувре небольшой, невзрачный зал.
Безрукая доверчиво, по-женски
Напоминала нам о красоте.
И плакал перед нею Глеб Успенский,
И Гейне знал, что все слова не те.
В Париже, средь машин, по-деревенски
Шли козы. И свирель впивалась в день.
Был воздух зацелованной святыней,
И мастерицы простодушной тень
По скверу проходила, как богиня.
Твои черты я узнаю в пустыне,
Горячий камень дивного гнезда,
Средь серы, средь огня, в ночи потопа,
Летучая зелёная звезда,
Моя звезда, моя Европа!

В один далеко не прекрасный день мама наводила ревизию в моём столе и обнаружила запретную книжицу. Досталось мне по первое число. Она кричала, что я хочу посадить отца. Книжка была уничтожена. Но любимое стихотворение осталось со мной.

Совсем недавно в Переделкино, в музее Корнея Ивановича Чуковского на книжной полке я приметила старую знакомую – серенькую книжечку военного времени, сыгравшую не последнюю роль в моей жизни.

Лишившись своего клада, я горевала долго. Мне очень хотелось быть Ильёй Эренбургом. Садясь за письменный стол, воображала себя писателем, сосредоточенно хмурилась и посасывала отцовскую трубку (он бросил курить и трубку, набитую табаком из папирос Герцеговина Флор, не разжигая, брал в зубы подышать табачным ароматом). Как Эренбург на фотографии, сидела за столом, решая какие-нибудь задачки и примеры, в зубах трубка, в голове мечты о писательстве, которые, знала, никогда не сбудутся, потому что на дворе двадцатый век и стране нужны рабочие руки и умные в технике головы, а не писатели.

 


 

ОТТЕПЕЛЬ ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТОГО

Конец февраля. В воздухе отчётливо разлита весенняя благодать. Тает, искрится, течёт вдоль тротуаров вчерашний снег. Сосульки капают даже когда пасмурно – так тепло. У нас, восьмиклассников, практика в заводском цеху. После того, как девочка из старшего класса пострадала – токарный станок зацепил её косу и в мгновение ока снял скальп - завод долго не давал разрешения на школьную практику. Мы - первые после длительного перерыва.

Помню, мы уже успели оглядеться в цеху, попривыкнуть и немножко остудить эйфорию первых впечатлений. Поэтому в тот день сразу заметили что-то неладное. Рабочие часто оставляли станки, собирались группками и шушукались, сочувственно поглядывая на нас. Некоторые зло что-то выкрикивали, поминая Сталина и Хрущёва. Я попыталась расспросить токаря, к которому была приставлена в качестве ученицы, но он устало отмахнулся: “Да ну их всех!” Подумала, что-то случилось на съезде партии. Интересно, кого ещё разоблачили?

Нас через пару часов отправили по домам, подарив неожиданный выходной.

С нетерпением дождалась папу с работы, он пришёл поздно, почти ночью, мрачнее тучи. Разговаривать со мной не стал. Только о чём-то тревожно шептался с матерью, я не совсем разобрала.

Скоро происшедшее на съезде стало достоянием всего посёлка. Женщины посмелее обсуждали в очередях секретный доклад Хрущёва, некоторые радовались, некоторые возмущались. Смутно, непонятно говорили об ужасах политических лагерей.

Значит и Сталин – враг народа? Но ведь этого быть не может, как могла жить и побеждать наша родина, если даже её вождь – враг!

Папа опять вытащил огоньковские подшивки и принялся за привычную работу – ретушировать, стирать с лица истории уже Сталина. А я разыскала номер “Коммуниста” с траурным портретом вождя, тайком вырезала его и припрятала подальше от посторонних глаз. В одиночестве любовалась значительным лицом дорогого человека, горюя от несправедливости мира, пока мама не застукала меня и не порвала портрет на мелкие кусочки со знакомой присказкой: “Ты хочешь посадить отца!”

Волнение прошумело и потихоньку улеглось. Скульптуры и бюсты вождя, как и прежде, стояли повсюду. Песни в его славу пелись на пионерских сборах и комсомольских собраниях. Разговоры о переименовании города быстро прекратились. Только на фотографиях в старых “Огоньках” на месте Сталина зияла пустота, будто никогда его там и не было.

 


 

МЫШОНОК

Я стояла в ванной, о чём-то задумалась, машинально работая зубной щёткой. Вдруг под сводом стопы что-то живое зашевелилось. Щекотка вывела меня из состояния задумчивости, я разглядела маленького серенького мышонка, который пристраивался подремать у моей ноги. Я застыла, позволив храбрецу свернуться чуть-ли не в клубочек. Мышонок прислонился к ступне и замер. Я простояла в таком положении довольно долго, пока в дверь сердито не постучала мама. Я осторожно отодвинула от зверька ногу, а он недовольно ушёл под ванну. Не юркнул, а медленно ушёл!

Вечером всей семьёй сидели вокруг стола. Отец читал вслух, а остальные занимались чем придётся. У нас, девочек, была тяжкая повинность – штопать чулки и носки для всей семьи. Мама с тётей Дусей что-то шили. В комнате было довольно прохладно – осень. Батареи начали топить, но они были чуть тёпленькими – не обожжёжься. Вдруг я увидела своего утреннего знакомца. Он, не торопясь, пересёк комнату, потом взобрался на трубу отопления, уютно устроился, опустил длинный хвостик и затих. Мне было жалко глупого и смелого от глупости детёныша. Я старалась не показать виду, что заметила нежданного гостя. Исподтишка наблюдала за остальными. Поняла, что мышонка видели все и каждый скрывал это от других. Папа отложил книгу и рассмеялся. Вздох облегчения разрядил ситуацию. Решили принять мышиного дурачка в свою семью. Мышонок даже не вздрогнул, увидев протянутые к нему руки, спокойно съел хлебные крошки, сел на задние лапки, а передними тщательно вымыл мордочку. Бесстрашные блестящие глазки смотрели на нас. После этого наглец забрался на тёплую трубу и опять уснул, свесив хвостик.

Так продолжалось много вечеров. Он охотно ужинал, позволял себя гладить, а чаще всего дремал на привычном месте. Интересно, что наши две сибирские кошки Машка и Дымка почему-то его не трогали.

Я очень полюбила забавного мышонка. И не только я. Однажды мама пришла из магазина в слезах. Случилось вот что. Стояла она в очереди. На ней было зимнее пальто с пышным воротником. Вдруг из густого меха на плечо вышел наш мышонок и, не обращая внимания ни на яркий свет, ни на толпу, ни на шум, сел и стал прихорашиваться. Женщины завизжали, а один мужчина схватил его и раздавил сапогом.

Без храброго мышонка дом долго казался пустым.

 


 

“ФЁДОР В КВАДРАТЕ”

Когда в школе появился новый историк Фёдор Фёдорович, жизнь преобразилась. Он совсем не походил на других учителей. Крепкий, сильный, энергичный… С огромной, на весь череп, блестящей лысиной. Всё остальное было покрыто густым курчавым мехом, если так можно выразиться, даже пальцы - по самые ногти. Растительность на лице начиналась прямо от подглазий. Ему приходилось бриться дважды в день, иначе к вечеру на щеках проступала синеватая щетина. В улыбке открывались два ряда ровных стальных зубов. И глаза из-под низких бровей могли показаться стальными, если бы не переменчивое их выражение, часто весёлое, доброе, реже требовательное, даже властное.

Облысел и испортил зубы Фёдор Фёдорович, как мы узнали позже, после опасного приключения. Альпинистская группа заблудилась в горах и около двух месяцев, пока не пришла помощь, провела на берегу неизвестного озера, которое оказалось радиактивным. Он ещё хорошо отделался, некоторые его товарищи по несчастью тяжело заболели и умерли.

Окрестили его “Фёдором в квадрате”. Сначала прозвище звучало насмешкой, но по мере знакомства появились в нём уважение и любовь.

Фёдор Фёдорович раздвигал тесные границы поселковой жизни, регламентированной заводскими гудками и всегда включённым радио. Он много где бывал, много знал и мог рассказывать обо всём бесконечно. Ходил с нами в походы. У костра пел альпинистские и туристические песни, без гитары. Тогда гитара ещё считалась атрибутом мещанского быта. Летних многодневных путешествий ждали с нетерпением, ближе к каникулам становились шёлковыми даже самые хулиганистые мальчишки – “Фёдор в квадрате” мог отказать провинившемуся.

Мне особенно запомнилось одно.

Нам всем сшили клетчатые ковбойки – страшно модные по тому времени. А так же вещевые мешки – некое подобие рюкзаков. Не знаю уж почему, но вместо широких лямок были верёвки. Заранее в физкультурном зале под руководством Фёдора, как заправские туристы, уложили одеяла и продукты – и мальчикам и девочкам поровну, килограммов по десять-двенадцать. Помню, идём с тяжёлыми мешками за плечами, терпим и неожиданную тяжесть, и боль от верёвок. За нами едва поспевают мамы, каждая норовит своему ребёнку подложить под верёвки сложенные в несколько раз газеты, чтобы не так резало плечи.

На списанном катере, потрёпанном в сталинградские бомбёжки и недавно отремонтированном, мы отправились в свой первый поход. Боже мой! Я воображаю себя морским волком, хожу вразвалочку, счастливая, гордая, ведь Фёдор Фёдорович относится ко мне с подчёркнутым уважением и всегда ставит первой в строю. В отряде ко мне начинают относиться по-особенному, лучше, чем к другим девочкам. Только повзрослев, сообразила, что это педагогическая хитрость – ведь я меньше и слабее сверстников, они должны приноравливаться к моим возможностям, чтобы я не отставала и не уставала.

До Владимировки, пол-пути от Сталинграда до Астрахани, плыли по Волге, пока настоящий шторм не продержал нас в бухточке дня три. Оттуда пешим ходом добираемся до древней татаро-монгольской столицы Сарай-Берке, не помню тогдашнего названия деревни. Навсегда в памяти осталась жёлтая мутная Ахтуба с солнечными блёстками в ленивой воде, крепостная стена, занесённая многолетними песками на крутом берегу… Из-под песка ветер выпрастывает лёгкие квадратные кирпичи из светло-коричневой глины с облицовкой, не попорченной временем: бирюзовой, малахитовой, солнечно-жёлтой, снежно-белой… В огородах, во многих, старинные склепы. Местные жители используют их как погреба. Утварь и украшения из разорённых склепов продолжают служить людям и через несколько веков. В пыли часто попадаются медные чешуйки старинных монет, величиной с копейку …

У меня дух захватывает от близости эпохи татаро-монгольского ига. Мне по наивности кажется, что не было для России времени страшнее.

Из груды черепков удаётся почти целиком собрать восточную вазу – не хватило двух-трёх фрагментов. Колька, которого Фёдор Фёдорович не хотел брать в поход, хвастается, что отыщет золотого коня в натуральную величину, якобы зарытого завоевателями на территории столицы. Мы подшучиваем над Колькой и его одержимостью. К общему изумлению и восторгу он действительно выкапывает коня, величиной с ладошку, медного, покрытого светло-зелёными лишаями окиси

На раскопках мы встретились с отрядом археологов из другой школы, даже из другого района Сталинграда. Руководила раскопками девушка, загорелая, голубоглазая, очень женственная. Мы отметили – всё при ней: грудь, талия, бёдра, светлые локоны - прямо принцесса! И наш Фёдор, между прочим, женатый человек, стал тайком ходить на свидания. Мы, идиоты, следили за парочкой, но ничего криминального не выследили – так, разговоры, ни одного поцелуя.

Осенью Фёдор Фёдорович предложил в школе организовать совместную археологическую выставку и вечер дружбы. Ревность вспыхнула с новой силой.

На вечер он пришёл с той самой принцессой и двумя маленькими дочками. Поразительно, что ни Фёдор, ни его прелестная жена ничем не выдали себя в Сарай-Берке на раскопках.

Авторитетом Фёдор Фёдорович пользовался непререкаемым. Никто не смел его ослушаться, подчинялись с радостью. Однажды сложилась такая ситуация, что он сам, кажется, испугался нашего безоговорочного подчинения. Несколько человек опоздали к обеду. Обед пришлось отложить более чем на час. При строжайшей дисциплине это настоящее ЧП. Фёдор Фёдорович созвал комсомольское собрание, где в резкой форме высказал своё недовольство. Мы горячо осудили поступок провинившихся и потребовали исключить ребят из комсомола. Я заметила, как тень прошла по лицу нашего Фёдора, он не смог скрыть растерянности. Осторожно стал убеждать нас быть снисходительнее к своим товарищам. С большим трудом простили мы совершенно ошалевших мальчишек и девчонок, мысленно расставшихся с комсомольскими билетами.

Ещё один случай вспоминаю, случай, связанный со смертельным риском.

Расположились мы как-то лагерем на берегу Царицы, недалеко от Сталинграда. Разожгли костёр. Часть народа разбрелась в поисках хвороста, его совсем немного в степной местности с редкими деревьями вдоль реки. Я сидела с Фёдором Фёдоровичем у огня, как всегда разговаривали. Вдруг двое наших мальчишек тащат прямо к костру какую-то ржавую штуковину. Фёдор Фёдорович сильно побледнел и тихим будничным голосом попросил осторожно положить железяку на землю, а всем отойти за ближайший бугор. Лёжа на сырой весенней земле, я наблюдала, как он поднял рыжий от глины и ржавчины снаряд и прикрывая всем телом, медленно понёс дальше от лагеря. Отойдя на приличное расстояние, склонился над ним и бесконечно долго что-то делал, потом позвал всех к костру. Лицо у него осунулось, казалось от непривычной бледности зеленоватым. Он попросил не покидать лагерь, а сам ушёл в степь. Вернулся к костру привычный Фёдор Фёдорович. Показал взрыватель и сказал, что ему едва удалось обезвредить страшную находку, иначе мы бы все взлетели на воздух – такой мощной была начинка снаряда. И запретил мальчишкам прикасаться к подозрительным предметам.

Я без памяти любила Фёдора Фёдоровича, за него была готова в огонь и воду. Для меня, да и не только для меня, был он идеалом настоящего человека. Как отец. Хотя они не были похожи внешне, но в обоих чувствовался как бы стальной стержень. Именно такими в моём представлении должны быть мужчины.

Как-то ночью, все уже спали, сидели мы с Фёдором у костра. Плеск воды с луной, распавшейся на блестящие чешуйки, редкий всхлип ночной птицы, комариное зудение, тонкий запах синеватого дыма, ночное небо в близких звёздах… Фёдор Фёдорович неожиданно прервал нашу беседу, немного помолчал и сказал слова, врезавшиеся в память: “Наташа, ты станешь необыкновенным человеком!” У меня перехватило дыхание.

Фёдору я верила. В тяжелейшие периоды жизни слова эти поднимали из отчаяния, заставляли идти на их свет. Я стремилась оправдать прогноз дорогого человека, учителя, “Фёдора в квадрате”.

 


 

БАСКУНЧАК

После жаркой пыльной дороги с тяжёлыми вещмешками таким блаженством показалась холодная вода, тугой струёй вырывающаяся из крана колонки. Мы весело, шумно отпихивали друг друга от струи. Плескались, брызгались, смывали дорожную грязь и тушили горячий загар степного солнца…

За колонкой стояло здание двухэтажной школы, тёмной, пыльной. Двор без травы, тоже серый, пыльный, с недоразвитыми пыльными клёниками. А вокруг забора в молчаливом изумлении такие же серые, прокалённые солнцем, пыльные люди.

Наша молодая радость споткнулась об это странное молчание. Кто-то из смотрящих отозвал Фёдора Фёдоровича и что-то тихо стал ему говорить. С виноватым лицом вернулся Фёдор Фёдорович. Закрыл кран колонки и позвал всех в школу, где, брошенные в спортивном зале, лежали наши вещмешки. Оказалось, местных жителей потрясла наша расточительность. Воду в посёлке давали один раз в сутки всего на час, и школьная колонка, единственная, обеспечивала питьевой водой всех. Для других нужд брали воду из колодцев. Была она солончаковая. Пить её можно только сразу, пока зуболомный холод отбивал неприятный привкус.

Жизнь в посёлке показалась незнакомой, скудной и странной. Были и свои радости, и своя гордость. Невдалеке лежало озеро Баскунчак, всесоюзная солонка. Всё крутилось в посёлке вокруг солевой добычи. В домах, где пришлось побывать, стояли необычные украшения, выполненные, казалось, из драгоценных камешков – а на самом деле из соли.

Озеро Баскунчак оказалось совсем не озером. По ослепительной белой поверхности ходили пешком без страха провалиться. Пригодились солнечные очки, без них здесь никто не появлялся. Озеро было похоже на снежную равнину под ярким беспощадным солнцем – без очков легко ослепнуть. По белоснежной поверхности проложена узкоколейка. Паровоз тащил за собой несколько вагонеток, доверху набитых самоцветами. Это глубинная соль в крупных кристаллах по-разному окрашенных: аметисты, хризолиты, сердолики, турмалины… Красота!

После унылого вида посёлка Баскунчак поражал праздничностью, яркостью, рабочей энергией и жизнерадостностью. Нас повезли в открытом вагончике на середину озера мимо прямоугольных окон купоросной по цвету воды, её называли рапой – это концентрированный рассол. На берегу таких окон работали земснаряды, перебранивались рабочие. Звуки, усиленные открытым пространством, разносились далеко. Всё шумело, двигалось, сверкало под пылающим небом на ослепительной соляной долине.

В школьном учебнике сообщалось, что в воде Баскунчака нельзя утонуть, так высока её плотность. Не помню где, видела фотографию: возлежащий на такой воде человек, в шляпе, с раскрытой газетой в руках. Нам всем хотелось попробовать утопиться в озере, но нехватка пресной воды не позволила всем залезть в яркую сине-зелёную рапу, так как после такого купанья полагался душ.

Фёдор Фёдорович выбрал одного - Кольку, самого хулиганистого из всей компании. Колька, носатый, краснокожий, с такими белыми, что казались седыми, волосами и блёклыми свиными глазками, радостный, полез в рассол. Глазки у него от соседства с купоросным цветом вдруг поголубели до незабудковой голубизны. Колька расслабился, похорошел. Мы с завистью наблюдали за его кувырканьем, попытками задержаться под водой. Потом он долго лежал, блаженно вытянувшись в нарядной воде, красный, в чёрных по колено трусах, белоголовый, как соль, с яркими счастливыми глазами. Потом один из рабочих повёл его в душевую кабинку. Вышел он оттуда чистенький, свеженький. Солнце и ветер мгновенно высушили нашего Кольку, на сатиновых трусах выступила несмытая соль, они коробились на тощих ногах.

Колька первый из класса простится с жизнью, совсем юнцом напорется на нож в хулиганской разборке.

Но сегодня он самый счастливый из нас.

Рабочие рассказали, что поверхностная, так называемая самосадочная соль, напоминающая белоснежную “Экстру” тончайшего помола, - мёртвая соль. Уважающие себя жители Баскунчака такую не едят. Самую лучшую соль добывают земснаряды со дна такого купоросного оконца, в котором плавал Колька. На разной глубине она по-разному окрашена и совсем непохожа на соль в солонке. Её обрабатывают на специальных мельницах. В ней, кроме хлористого натрия, есть примеси других микроэлементов, делающих соль полезной и, как местные говорили, живой.

Наверное, только здесь в бедном, унылом посёлке при Баскунчаке существует необычный художественный промысел: из соли делают необыкновенные, сверкающие драгоценными искрами, ёлочные игрушки, цветы, статуэтки, ювелирные украшения… Из проволоки изготавливают каркас будущего изделия, опускают в соляной раствор, берут его из разных “окошек” и выращивают до нужного размера кристаллическую шубу на проволочном скелете. Здесь требуется особое чутьё, талант, можно сказать. Надо знать, из какого окошка и когда брать рапу, сколько выдерживать, как правильно сушить и снова отправлять в рапу, дающую нужный цветовой оттенок. Некоторым удавалось делать бриллиантовые диадемы, колье, серьги. Чудо!

Другие умельцы из цельных кристаллов вырезали фигуры. Эти небольшие статуэтки украшали трюмо и комоды, особенно удачные выставлялись в краеведческом музее. Там же нам показали огромный куб зеленоватого кристалла соли. А на маленькой соляной пластинке местный Левша вырезал портрет Пушкина. Его рассматривали через толстенное увеличительное стекло.

В посёлке жило много калмыков. Учительница-калмычка в замызганном платье приводила к нам на встречу своих робких застенчивых учеников. Была она небольшой, складненькой, миловидной. Но от её громадных кос дурно пахло протухшим жиром. От гнид блестящие чёрные волосы казались белёсыми. Мы воротили нос и брезговали. Жили здесь практически без воды. За несколько дней гостеванья мы сами изрядно пропотели, запылились, мои косы перестали кудрявиться, повисли немытыми сосульками. А восточную роскошь учительских волос нельзя было содержать без достаточного количества мыла и воды – в дефиците было и то и другое.

О такой жизни, как на Баскунчаке, мне не приходилось читать ни в журналах, ни в газетах, не слышала ни о чём подобном по радио, не видела в кино. Не такая уж однообразная жизнь была на огромных просторах моей родины, как могло показаться из моего заводского посёлка на берегу Волги. И люди встречались такие разные, несмотря на общее выражение лиц.

 


 

АСТРАХАНЬ

До Астрахани добирались ночным рейсовым пароходом. Пароход старый, обшарпанный, провонявший насквозь, тухлой рыбой, пивом, нефтью, уборной, ещё какой-то дрянью… Устроились на корме, на каких-то толстых промасленных канатах. Тучами роились и зудели комары. Слабые электрические лампочки под металлическими колпаками, похожими на шляпы, притягивали ночных бабочек – они кружились в бесконечном танце, отбрасывая огромные метущиеся тени. Я очень любила Волгу, могла подолгу смотреть за борт, на живую шевелящуюся воду с зеленоватыми бурунчиками пены от медленно шлёпающего парохода, на золотые лепестки отражавшихся огней. Дым из трубы валил чёрный, похожий на густую овчину. Гудок, протяжный и тоже густой, казался не звуком, а вполне материальной субстанцией. Я не сомкнула глаз, наслаждалась ночной прохладой, влажным дыханием реки, переходом ночной темноты в пасмурное утро - солнце никак не могло прорезаться сквозь туманный горизонт.

Астрахань поразила белизной старинных двух-трёхэтажных домов с металлическими кованными кружевами крылечек, наличников, козырьков… В чистых окошках горшки с яркими геранями. Густые тёмные акации с мохнатыми от зелёных листьев стволами смыкаются кронами, образуя прохладные туннели. В Астрахани есть Кремль. Его наличие очень удивило, до этого я знала только московский. Астраханский Кремль белый, с белой крепостной стеной и зелёными крышами внутренних зданий.

Нам повезло. После жаркого степного солнца, прокалившего до печёнок и успевшего наскучить, Астрахань встретила пасмурными дождливыми днями.

Остановились мы в двухэтажной деревянной школе со скрипучими полами, визгливыми дверями и хлопающими ставнями. Здание школы скрывала обильная зелень таких же старых, как сама школа, деревьев. В них жили птицы, озвучивавшие эту зелёную прохладу.

Вечером Фёдор Фёдорович велел всем писать письма домой. Мы расположились в физкультурном зале и выводили каракули, примостившись кто где. Вдруг сверху раздалось божественное пение. Это была ария Антониды из оперы “Иван Сусанин”. Оставив свои занятия, мы острожненько, стараясь не скрипеть рассохшимся деревом, поднялись по лестнице на второй этаж и замерли, очарованные. Монументальная черноглазая, чернобровая и черноволосая румяная женщина извлекала из самого нутра райские звуки. Мне она показалось неким музыкальным инструментом, облечённым в женоподобную форму. Невозможно было представить её ни в какой другой ипостаси – ни матерью, ни домохозяйкой, ни работницей.

Мы попали на репетицию самодеятельного театрального коллектива. Певица в обычной жизни оказалась врачом. Почувствовав наше восхищение, она пела и пела для нас.

На следующий день моросил дождь, Фёдор Фёдорович предложил сходить в кино. Мы по кино соскучились, согласились с радостью. Перед сеансом он купил всем по брикету мороженого. Посмотрели фильм “Неоконченная повесть” с Быстрицкой и Бондарчуком в главных ролях. Переживательное кино. Вышли на улицу, дождь не перестал, даже усилился. Фёдор Фёдорович спросил, не хотим ли мы посмотреть ещё один фильм. Ответили дружным "Ура!". Второй фильм назывался “Екатерина Воронина” и также вызвал гамму переживаний. Екатерину Воронину играла Людмила Хитяева.

Насладившись городскими радостями, решили посетить баню. В душевых кабинках с удовольствием вымылись, девочки воспользовались оказией и постирали нижнее бельишко.

Когда Фёдор Фёдорович увидел на наших шароварах и ковбойках мокрые пятна, он поторопил всех с возвращением в наше пристанище. В школе велел девочкам переодеться в сухое, чем-то занял мальчишек, а нас пригласил в пустой класс, где провёл беседу о том, о чём принято говорить с детьми только женщинам, что девочкам надо бережно относиться к своему организму, не простужаться, не надевать мокрое бельё, не сидеть на голой земле или цементных ступеньках, ведь мы будущие матери. Сколько раз с подобными разговорами подступали к нам учительницы – не доходило! Но Фёдор Фёдорович так серьёзно и достойно говорил “про это”, что совсем не было стыдно, наоборот, может, впервые я задумалась о том, что когда-нибудь у меня родятся дети, я уже сейчас должна заботиться об их здоровье.

Не знаю, почему этот день так запомнился.

 


 

ДАНАЯ

В седьмом классе, когда ввели смешанное обучение девочек и мальчиков, я оказалась в новой школе.

Первое время девочки пребывали в эйфории: веселились, безобразничали, щеголяли грубыми словечками – отрывались по полной программе. Мальчики, напротив, выглядели подавленными, смирными и робкими.

Как-то, опаздывая на урок, в раздевалке я – лоб в лоб - столкнулась с невысоким коренастым мальчишкой. Естественно, обозвала его дураком. Он же повёл себя странно. Вежливо извинился и взялся повесить моё пальто. Я задержалась у зеркала, приводя в порядок волосы, а он быстро поднялся по лестнице. В класс я зашла со звонком. У доски уже стояла директрисса, суровая строгая женщина, наводившая на нас трепет, а около дверей – этот мальчишка. Я спросила шопотом: “Ты что ли новенький?” Он покраснел и промолчал. А директрисса низким, почти мужским, голосом представила его как учителя по рисованию. Мне было очень неловко за свою ошибку, таких учителей видеть ещё не доводилось.

Увидев мой натюрморт акварелью, Александр Владимирович был приятно удивлён. На уроках стоял страшный гвалт. В классе его в грош не ставили, да и рисование никого не увлекало. Справиться с этой оравой Александр Владимирович отчаялся, махнул на всех рукой и занимался исключительно мною, находя в моих работах врождённое чувство цвета, композиции, гармонии. Я после опрометчивого “дурака” очень смущалась, была тише воды, ниже травы. Потом он иногда стал оставлять меня после уроков и читать целые лекции об изобразительном искусстве. После уроков я оставалась – он же учитель и я его слушалась, но вокруг стали шептаться, будто он влюбился. Сплетни меня смущали. Из-за этого я слушала его вполуха, мечтая скорее сбежать домой.

Александру Владимировичу было всего восемнадцать лет, в школу он попал после художественного училища. Сам бог велел ему влюбиться, просто случайно на его пути оказалась я. Мне было неудобно, что он поджидает меня из школы, прячась за крыльцом, и провожает до дома. Когда я забывалась, то с большим удовольствием слушала его рассказы, смотрела художественные альбомы, сама приносила репродукции из дома. Но, когда однажды на уроке он набросился с кулаками на моего соседа по парте, ему показалось, что тот меня обидел, сомнений ни у кого, даже у меня не осталось - учитель и вправду по уши втюрился. Мне было досадно. Я стеснялась его, мне казалось, что ситуация немыслимая - разве может учитель влюбиться в школьницу? Он вёл себя корректно, только большие голубые глаза смотрели на меня с нежностью.

Однажды в классе девятом, когда уроки рисования сменились уроками черчения, но наши занятия с Александром Владимировичем продолжались, он принёс “Огонёк” с репродукцией картины Рембрандта “Даная”. Только вчера мы с папой разглядывали её дома и папа рассказывал о художнике, о сюжете картины. Я не испытывала стыда при виде обнажённой натуры, привыкла к этому с детства. Искусство есть искусство. В пустом классе мы сидели рядышком за учительским столом, рассматривали картину, обсуждали композицию, восхищались живым тёплым светом, так удавшимся художнику. Увлеклись. Пришла техничка мыть полы. Мы едва поздоровались и снова погрузились в созерцание и непринуждённый разговор. Женщина, проходя со шваброй мимо стола бросила взгляд на журнал и подняла страшный крик.

Она привела суровую директриссу и кричала гадости о разврате и растлении малолетних. Директриса осуждающе посмотрела на лепетавшего что-то в своё оправдание Александра Владимировича. Спасибо моим родителям, они встали на защиту преподавателя. А наши отношения после этого случая стали совсем дружескими. Я не могла ответить на его влюблённость, но приняла её, мне она перестала мешать. И сплетни мало-помалу утихли. Александр Владимирович, когда позволяло время, открыто провожал меня до дома и нёс мой тяжёлый портфель.

 


 

ГОЛУБАЯ РОЗА

Отец любил рассказывать нам, детям, прочитанные до войны книжки. Помню, как одну зиму, собираясь у его больной постели с соседскими ребятишками, слушали майн-ридовского “Всадника без головы”. Взахлёб. С нетерпением ожидая продолжения. Когда я прочитала книжку, став постарше, то была разочарована – мне показалась она бледной, короткой и неинтересной.

Наслушалась я от него в детстве массу историй собственного сочинения. Одна поразила меня в самое сердце. Это сказание о Голубой розе.

“Алые паруса” Грина я прочитала позже. Сюжеты “Голубой розы” и “Алых парусов” перекликались, но романтичекая история Ассоли имела счастливый конец, а в “Голубой розе” конца не было – мне представлялось, что моя судьба допишет неоконченную сказку.

После девятого класса школа организовала туристическую поездку в Кисловодск.

Южный город ошеломил красотой, райской зеленью, архитектурой, незнакомым мне, выросшей в степном краю, горным пейзажем. По улице ходили мы строем, гуськом, друг за другом. Я пристраивалась последней, это давало мне несколько больший простор для обзора. Конечно, отставала, услышав строгий окрик, сломя голову, догоняла группу. Нравилось всё: незнакомая нарядная и беспечная жизнь курортного города, потрясающее земляничное мороженое с живыми ягодами, шашлыки на деревянных палочках, обилие разнообразных рослых деревьев, музыка, наполняющая каждый уголок... А главное, розы! Всевозможных видов, расцветок, размеров… Они затмили все другие цветы, не помню, сажали что-нибудь другое на клумбах, кроме роз. От их запаха некуда скрыться, был он настойчив, сказала бы, навязчив. Шашлык, приправленный дыханием миллионов роз, в конце концом стал невкусен.

Как-то шла я последней в цепочке одинаково одетых девочек, в сатиновых шароварах по щиколотку и клетчатой ковбойке, в кавказской войлочной шляпе, шла, ловила, как всегда, ворон, отставала, догоняла, опять отставала… Вдруг увидела идущего навстречу принца с букетом роз. Что это принц, сомнений не было. Высокий, стройный, смуглый, с изумительными, как чёрные бриллианты, глазами, с шапкой чёрных кудрей, юный, почти мальчик. В центре роскошного букета сияла Голубая роза. Остальные цветы окольцовывали красавицу одноцветными кругами: сначала шёл кружок чайных роз, следом, розы потемнее, заключали букет почти чёрные розы.

Моя судьба решилась!

Я провалилась в другое измерение и пространство. Забыв обо всём, подбежала к букету: “Мальчик, мальчик! Покажите, пожалуйста, Голубую розу!”.

Видимо, что-то было такое в моём голосе, что он остановился, поражённый. Взял меня за руку и, виновато глядя в глаза своими чёрными бриллиантами, произнёс: “Прости меня, девочка! Эта роза бумажная!”

Я лишилась чувств. Меня обступили девчонки. Наша учительница хлопала меня по щекам. А мальчик оправдывался, мол, все розы настоящие, только голубая – из бумаги, но голубых роз ведь не бывает…

Я тяжело переживала ещё одну погибшую иллюзию.

Сколько их было, сказочных, бумажных, в дальнейшей жизни!

 


 

КРАСАВИЦЫ

В нашем классе было две признанные красавицы: Нелька и Галка. Учились они хорошо, не отличницы, но одни из лучших. И по характеру девочки довольно симпатичные.

Между собой соперничали их матери, а не девчонки.

Нелька блистала прямо-таки библейской красотой: густые волнистые волосы, иссиня чёрные, персиковая смуглота и бархатистоть кожи, великолепные влажные тёмные глаза с голубоватыми белками, тонкий нос с горбинкой… Над губами, напоминающими лепестки шиповника, темнел пушок, с возрастом грозивший превратиться в отчётливые усики, как у нашей англичанки. При хорошей фигуре у Нельки был досадный недостаток – кривоватые и волосатые ноги.

Галка походила на древнегреческую богиню. Классная гимнастка, стройная, узкобёдрая, широкоплечая, с высокими сильными и красивыми ногами… На гордой шее хорошо посажена голова. Пепельные локоны, греческий профиль, пепельно-голубоватые глаза, светлая кожа, легко загорающая не до черноты, как у всех нас, а до нежного золотистого румянца, услиливали это сходство.

Нелькина мать воспитывала двух детей без мужа. Мне она казалась уже пожилой, но со следами былой красоты, как писали в старинных романах.

Галкина мать, напротив, была шумной неопрятной еврейкой, с выпученными глазами, с жидкими вьющимися волосами. Галкин отец погиб на фронте, мать во втором браке народила четверых детей, похожих на себя. А Галка, видимо, была в отца. Трудно верилось в кровное родство матери и дочери. Галкина мать, добрая, энергичная, справедливая, всегда была, как и моя, в родительском комитете. Дочь она боготворила, относилась к ней с обожанием, требуя того же от младших детей.

Трудно понять, как эти две совсем небогатые женщины могли так тратиться на дочерние наряды.

Если Нелька приходила на школьный вечер в новой кофточке, то Галкина мать сбивалась с ног, ища для неё более дорогую и красивую. Если Галка щеголяла в новеньких туфельках на каблучках, то Нелькина мать не успокаивалась, пока не находила, чем поразить соперницу. И это на виду всей школы, да что школы, на виду посёлка, где цены знали наперечёт, и другие матери, не имеющие возможности или не желающие вступать в эту гонку, осуждали, сплетничали, язвили и укоряли неразумных, по общему мнению, женщин.

В год Фестиваля молодёжи и студентов Галкина мать отправила дочь ещё в апреле к московским родственникам. Галка там закончила девятый класс и только осенью вернулась в Сталинград, полная впечатлений, хлебнувшая незнакомой столичной жизни, увидевшая воочию мир, знакомый нам по журнальным картинкам и карикатурам в “Крокодиле”. В посёлке устраивались свои карнавальные шествия, концерты, танцы, параллельно московским, но, мы, хотя и наслаждались праздником от всей души, не могли соперничать с настоящим Фестивалем.

Галкиным рассказам не было конца. Её приглашали делиться впечатлениями в другие классы. Она долго была героиней школы, вокруг неё вился хвост обожательниц. Но мне запомнился один случай, имевший неожиданное продолжение.

Братаясь с молодёжью других стран, танцуя с ребятами всех национальностей и цвета кожи, Галка поцеловалась с французским юношей. Господи! Кто бы сейчас обратил на это внимание? Поцелуй вызвал панику у Галкиной матери. Она кричала на неё, что ты, мол, наделала, все французы сифилитики, и потащила Галку к венерологу.

Постепенно всё вошло в колею, но посёлок долго гудел, обсуждая неординарное событие, подозревали ни в чём не повинную Галку чуть ли не в разврате.

Огорчённая Нелькина мать, не сумевшая переплюнуть соперничающую сторону, за лето одела доченьку, как куколку, и этим утешилась.

 


 

ВЫПУСКНОЙ ВЕЧЕР

О выпускном вечере начинали мечтать с класса восьмого. И в книгах, и в кинофильмах, и в рассказах старших событие это представлялось необыкновеннно важным. Оно завершало детство и открывало дорогу во взрослую жизнь.

Готовились к нему с начала учебного года. Родительский комитет собирал деньги на праздничное застолье с шампанским и дорогими закусками, помогал малоимущим семьям прилично одеть своего ребёнка.

Перед началом экзаменов я заболела. И если бы не перспектива медали, то медики освободили бы от них. Я втайне на это надеялась, но папа настоял, и учителя тоже, чтобы я непременно сдавала экзамены.

На сочинение меня привезли в такси, и увезли домой тоже. А ночью прибежала учительница по литературе с чистыми проштампованными листами и заставила писать заново. Перемогая температуру, слабость, нездоровье, мучаясь угрызениями совести – нечестно переписывать тайком экзаменационную работу - я корпела всю ночь. Потом сочинение проверяли папа и учительница, заночевавшая у нас. Короче говоря, получила я за свои муки четвёрку, единственную в аттестате, - заработала серебро.

Наступил торжественный день. В своём воображении я пережила его в разных вариантах не один раз. Накануне вечером папа (до сих пор удивляюсь, почему папа?) накрутил мне волосы на тряпочки. Зачем надо накручивать и без того кудрявые волосы, не понимала, но раз надо, так надо. Потом он же покрасил мне ногти. Мама дошила выпускное платье, которое показалось чудовищным – из полупрозрачного белого креп-жоржета, очень длинное и широкое, с декольтэ, смущавшим меня. К нему едва нашли коротенькую розовую комбинашку – она только-только прикрывала ягодицы. Туфельки вишнёвого цвета, купленные с осени, чудесные, на небольшом каблучке, с бантиками, оказались маловаты. Мама достала свои лодочки, светлые, на два размера больше, набила в носок ваты. Решили, что сойдёт. Из зеркала на меня смотрело несчастное существо в мелких беспорядочных кудряшках, в ужасном бабском платье с омерзительным букетом искусственных цветов, с голыми ногами, просвечивающими через креп-жоржет, в огромных туфлях. Глаза глядели уныло, нос казался ещё длиннее. Идти на вечер расхотелось.

Сгорая от стыда, я поспешила сесть в актовом зале и не двигаться. А когда началось торжественное заседание, молила Бога, чтобы мне не дали серебряную медаль, медалистам надо было подниматься на сцену. Я умирала от ужаса, что все увидят мой нелепый наряд, дурацкие цветы на груди, просвечивающие под юбкой ноги. Но меня всё-таки пригласили на сцену. Галкина мать, заметив моё состояние, чуть ли не стащила со сцены и повела к себе домой. Там она выложила ворох красивого Галкиного белья и подобрала для меня белую кружевную комбинацию, мокрой расчёской привела в порядок волосы. Мне стало полегче. Успели к застолью. Кусок в горло не лез. Я поглядывала на мальчика, в которого была влюблена с седьмого класса, но он не проявлял ко мне никакого интереса. Начались танцы. По знакомому сценарию именно сейчас должен наступить решительный момент объяснения. Но мальчик на танцы не остался. Несмотря на досаду, я почувствовала облегчение. На танцах уныло подпирала стену. Предстояла ночная прогулка на волжский берег, таков обычай. На каблуках я ходить не умела, и вообще предпочитала ходить босиком. До Волги кое-как доковыляла в материнских лодочках, а там сняла. И несколько часов, пока все резвились, пели песни, дурачились, просидела на камешке, заворожённо глядя на маслянистую тяжёлую воду, дробящую краски рассвета, на большое солнце, выпрастывающееся из туманных пелён ночных сумерек., слушала тишину. Я упивалась неразделённой любовью. Мысленно прощалась с детством. Домой вернулась усталая, с разбитыми ногами, с пересохшими до рези глазами, и, едва умывшись, завалилась спать.

К вечеру, отоспавшись, увидела в зеркале припухшую знакомую физиономию. И внутри себя не обнаружила никаких перемен. А когда пришедший с работы отец подарил часики, подарок за серебряную медаль, обрадовалась новой игрушке.

 


 

ВАДИМ

Лица этого мальчика я не запомнила, но событие, связанное с ним, и по прошествии многих лет бередит душу.

Медалистов всего Сталинграда, а, может быть, даже и области, пригласили на бал выпускников в городском саду.

В школе нам выдали пригласительные билеты с отрывными талончиками на бесплатные радости – мороженое, аттракционы, а газировку обещали в неограниченном количестве. На запретной для школьников танцплощадке ожидались танцы до упаду.

Я, пережившая выпускной вечер, истерзанная муками неразделённой любви, казалась себе взрослой, значительной, умудрённой. Решительно воспротивилась настояниям матери надеть в городской сад белое платье, испортившее мне настроение на школьном вечере. Не позволила накрутить волосы и покрасить ногти, соскоблила дурацкий лак лезвием. Надела любимое батистовое платьице – кремовое с голубенькими букетиками, короткое, едва прикрывавшее колени, в нежных оборочках А на ноги - растоптанные сандалии, в них мне было легко и удобно, не то что в материнских лодочках на каблуках.

У входа в сад случилась заминка – меня не хотели пускать. Выглядела я, в лучшем случае, семиклассницей. Мои более солидные одноклассники еле убедили тётку на контроле, что я действительно выпускница и медалистка. Не вполне поверив, ворча, она пропустила. Но тут меня ждал приятный сюрприз. Не успела я остыть от перепалки на контроле и осмотреться, к нашей группе подошёл незнакомый высокий мальчик в голубой рубашке и пригласил меня покататься на качелях. Я ему очень приглянулась, это было заметно. Качели я обожала и отказать мальчику не смогла. Хотя где-то в глубине души взвешивала: измена ли это моей великой любви или нет? Решила, любовь любовью, а качели качелями, и радостно отдалась весёлому настроению. Мы опробовали все аттракционы, съели по брикету мороженого, до дурноты напились газировки с разными сиропами. За мной ещё никто никогда не ухаживал так искренне, радостно, как за взрослой девушкой. Мы с Вадимом гуляли по дорожкам городского сада, взявшись за руки. Он, узнав, что я живу на Тракторном, предложил проводить меня домой, хотя жил от центра так же далеко, но в противоположном направлении. Потом неожиданно усадил меня на скамейку и попросил подождать. Я видела, как он подошёл к своему знакомому и стал горячо упрашивать его. Счастливый, побежал ко мне, размахивая билетом с целыми талончиками. Нам предстояло повторить развлекательную программу.

Мы помчались к качелям. Там толпился народ. Вадим, не обращая внимания на возмущённые возгласы, прорвался через ограду и вскочил на помост, желая первым захватить лодку. Победно замахал рукой и закричал мне, чтобы я поторопилась. Тяжёлая лодка с двумя рослыми ребятами ещё раскачивалась. Вадим повернулся счастливым лицом к лодке и получил страшный удар в лоб. Перевернувшись в воздухе, он со всей силой обрушился на металлический заборчик. Тишина была ужасная. Мне показалось, что я оглохла. Как в немом кино, к нему побежали только что возмущавшиеся ребята и девочки, какие-то взрослые…

Он лежал с мёртвым лицом, неудобно перегнувшись через металлические прутья заборчика.

Из тишины вырвал меня звук сирены скорой помощи. Сколько времени прошло, даже не знаю. Медики осторожно положили бездыханное тело на носилки. Женщина в белом халате спросила, кто знает пострадавшего, кто может поехать с ним в больницу. Я оказалось в сложном положении. Во мне боролись два человека. Я должна была вернуться домой к определённому часу. И хитрить, что не знала, сколько времени, не могла, так как на запястье тикали новенькие часики, подаренные за медаль. Телефона у нас не было, предупредить родителей невозможно. Папа – сердечник, он не переживёт, если я не вернусь к сроку. Ситуация, понимала, очень тяжёлая, в больнице придётся, наверное, застрять до утра. Второй человек уговаривал сесть в машину “скорой” и находиться рядом с Вадимом до конца.

Женщина в белом халате спрашивала, что я могу сообщить об этом мальчике. Но кроме имени и названия посёлка, откуда он, я ничего не знала. Женщина, видя моё остолбенение, оставила меня в покое. “Скорая” увезла Вадима одного. А я побрела на трамвайную остановку, испытывая противоречивые чувства. Я выбрала спокойствие родителей, совершив по большому счёту предательство человека, пусть почти незнакомого, но пострадавшего из-за меня.

Долго преследовал меня кошмар этого страшного выбора. Я и сейчас не знаю, как надо было поступить. Сила трагического события стёрла черты Вадима. А мука вины также сильна, если не больнее с годами.

 


 

БЛАТ

После школы я поступала в педагогический институт на биофак. Не понимаю, каким ветром меня туда занесло. Более неподходящего места для приложения моих способностей трудно придумать. Я как-то не сообразила, что во время учёбы придётся препарировать лягушек и лишать жизни другие живые существа. И это при моей-то жалостливости!

В тот год отменили льготы для медалистов, так что экзамены пришлось сдавать все. За первые четыре получила пятёрки. Остался последний – английский. Язык я знала в большем объёме, чем требовалось по программе. И за исход экзамена не беспокоилась.

Накануне вечером к нам домой пришла наша англичанка, молодая дама с горячими живыми глазами и чёрными усиками над яркой верхней губой. Нина Александровна, несмотря на полноту, была как-то особенно легка, подвижна, симпатична. Она вникала в личную жизнь учащихся. Особенно интересовалась нашими влюблённостями – рассаживала в классе парами иногда по просьбам, иногда по собственным догадкам. Так что на уроках английского атмосфера в классе была особенная, праздничная и волнующая.

Нина Александровна была замужем за военным. Наряжалась по последнему слову моды, так считали на Тракторном посёлке. Женщины всегда обсуждали её кофточки, платья, костюмы, причёски и макияж с некоторым осуждением и завистью. А когда муж купил ей в магазине шикарные ботиночки на меху за шестьсот пятьдесят рублей, это стало событием первостепенной важности. На дорогие ботинки глазели все. Трату не одобрили. Сплетничали, считали Нину Александровну мотовкой.

Но мы её любили, ходили секретничать и по-свойски поболтать. Учила она неплохо, двойки не ставила, но, видимо, превратив уроки в приятные посиделки, получала приличный результат.

Нина Александровна забежала вечерком к нам с радостным сообщением, пусть, мол, Наташенька не волнуется, экзамен в институте принимает её близкая подруга, она передала ей список девяти своих учеников, пытающих счастье на разных факультетах пединститута.

Моё воспитание не позволяло пользоваться блатом. А это был блат в чистом виде. Даже я, неискушённая в житейских хитростях, понимала это. Нине Александровне пришлось меня уговаривать. Родители её поддержали. Я согласилась, но на душе кошки скребли.

Войдя в аудиторию, я увидела неприятную очкастую особу с тонкими губами на бесцветном лице. Она была полной противоположностью нашей англичанке. Услышав мою фамилию, недобро сверкнула стёклами круглых очков, сама выбрала мне билет и текст для перевода. Просмотрев английский текст, я попросила словарь, но услышала грубый отказ. Текст я перевела без словаря, но настроение упало. Когда стала отвечать, то началось непонятное: экзаменаторша намеренно сбивала меня, путала, без причины покрикивала. Прослушав перевод, заменила текст другим и потребовала, чтобы я переводила с листа. Уже не сдерживая слёз, я выполняла все её приказы. После долгой пытки она поставила тройку, не глядя мне в глаза.

Остальные восемь человек из блатного списка получили двойки.

Ларчик просто открывался. Две подруги поздно вечером накануне экзамена крупно поругались. Институтская англичанка таким образом свела счёты с нашей.

Всё что ни делается – к лучшему! Судьба уберегла меня от профессии, которая стала бы в тягость. Кто знает, как сложилась бы моя жизнь, не поссорься Нина Александровна с подругой!

 


 

СМОТРИНЫ

Когда я закончила десятый класс, мама начала заговаривать о женихах и замужестве. Меня это изумляло и сердило. Я не собиралась выходить замуж никогда! С седьмого класса была безответно влюблена в своего одноклассника. И дома об этом знали, но похоже, не принимали всерьёз.

В близких наших знакомых была тётя Шура, очень меня любившая. К ней приехал погостить племянник и она решила познакомить нас.

Мама расхвалила молодого человека, сообщила, что он учится в Москве на сценарном факультете ВГИКа, и добавила, что парень болен, у него диабет, да и ты, мол, здоровьем не блещешь, кому ты нужна.

Я ужасно расстроилась и рассердилась.

Гости пришли, а я закрылась в ванной комнате. Туго-туго заплела косы от самых ушей, постным маслом прилизала волосы, кудрявым ореолом окружавших голову. Загорелое лицо так же намазала маслом. Оно противно заблестело.

Надела безобразный сатиновый сарафан с огромными красными цветами на жёлтом фоне, а под него - отцовскую линялую майку. К гостям вышла, оттопырив нижнюю губу, только слюни не пускала, скосив глаза к носу, припадая сразу на обе ноги.

В комнате наступила тишина. У матери побагровело лицо, сузились глаза. Губы побелели. Было видно, как она зла. Тётя Шура чуть не заплакала.

На стуле сидел красивый интеллигентный молодой человек, несколько бледный, темноглазый. Поглядев на меня, он с трудом сдержал отвращение, нахмурился и стал торопить тётю. Отступать было поздно. С идиотским видом, сгорбившись, села я около него и шепеляво завела разговор о погоде. Гости даже чай не допили.

Едва закрылась дверь, мама дала волю своему гневу, даже за косы потаскала.

Пришёл папа. Она, ещё не успокоившись, с возмущением рассказала ему, что вытворила эта мерзавка, т.е. я. Папа хохотал, обнимая меня и целуя.

Тётя Шура долго не приходила к нам. Когда племянник уехал и мы помирились, она рассказала, что не могла убедить его в розыгрыше. Фотографиям он не хотел верить.

Мой любимый одноклассник сильно проигрывал в сравнении с этим студентом. И мне было очень жалко, что я так по-дурацки поступила. Что-то в нём показалось мне настоящим, притягательным.

Больше я его никогда не видела. Спросить тётю Шуру о нём - не хватало духа.

 


 

“ПОКА СВОБОДОЮ ГОРИМ…”

Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, Отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!

Сколько себя помню, лет с семи-восьми, когда впервые прочитала и навсегда запомнила эти пушкинские строки, моя маленькая жизнь тянулась к великому под солнцем этих строчек – они стали девизом и катализатором духовного роста на долгие-долгие годы. Для меня Пушкин был и солнцем и Богом.

Я мечтала быть единой со своим великим народом, мечтала пожертвовать всем для его блага. Какие только фантазии не приходили в горячую голову. Я была готова отказаться от лучшего в себе, от всех даров божьих, только чтобы послужить Отечеству.

Я уже знаю, что Родине нужны рабочие и колхозники. И в своих мечтах представляю себя то на тракторе, то в коровнике, то в цеху за станком, да не за одним, а сразу за несколькими. Сама я маленькая, худенькая, ручки нежные, силёнок немного…

Пионерка, сижу на подоконнике. За открытым школьным окном весенний простор, по-особому подробные запахи и звуки, солнечные лучи сверкающими нитями опутывают площадь и всё, что на ней происходит. Сижу, глотая слёзы зависти. На заводской площади митинг, играет духовой оркестр, – лучшие комсомольцы посёлка уезжают поднимать целину. Мне очень хочется быть среди этих ребят и девушек, готовых к подвигу. Ветер треплет мой красный галстук – мне ещё расти и расти, пока моя жизнь не понадобится дорогой Отчизне.

После седьмого класса, преодолевая недовольство родителей, нанимаюсь рабочей в зеленхоз. До сих пор ощущаю горечь поражения – хватило меня дней на десять. На страшной июльской жаре падаю в обморок прямо в клумбу. Руки саднит от жирной чёрной земли. Какие-то нечеловеческие нормы посадки цветов, прополки, полива утомляют непривычную к такой работе спину, ноги к концу смены дрожат. Едва удаётся осилить треть положенной выработки, сноровка так и не появляется, и привыкание не наступает. Первый трудовой подвиг запомнился кошмаром: солёный пот застит глаза, комары, от которых спасу нет, в голове искрит от перегрева и напряжения, всё болит… Сдаюсь. Стыдно было настолько, что даже не запомнила свой первый заработок и как им распорядилась.

Эта прививка ненадолго остудила мечты.

В десятом классе вместо какого-то урока выступает перед нами представитель из профтехучилища. На доске развешаны фотографии и плакаты. Сладко поёт вербовщик, мол, училищу нужны самые умные, самые талантливые, Родине требуются высококвалифицированные рабочие, честь учиться в ПТУ выпадает не каждому. Тех, кто решится посвятить себя заводу, просят на перемене записаться в учительской.

Сгорая от нетерпения и муки - достойна ли я такой чести - робко стучусь в дверь учительской. К моему удивлению – никакой очереди!. Меня легко записывают в ПТУ. Но тут появляется директрисса и делает круглые глаза. Она требует вычеркнуть меня из заветного списка, выводит за дверь и объясняет мне, что ПТУ для двоечников, для таких как я – институты и совсем другая дорога. Я пытаюсь возражать, как же так, а Родина? А квалифицированные рабочие, необходимые стране? Ведь об этом говорил человек из ПТУ? Директрисса смущается, но не скрывает раздражения. Она приказывает не дурить и возвращаться в класс.

Осуществляются мечты! После провала в педагогический институт я сама иду в отдел кадров Тракторного завода и устраиваюсь в номерной (значит, секретный) цех ученицей на фрезерный станок. Для оформления потребовалось заполнить какие-то анкеты (еле продралась через многочисленные вопросы), дать подписку о неразглашении тайны… Все эти манипуляции поднимают меня в собственных глазах. Я на пороге настоящей службы своему Отечеству.

Мне купили чешский рабочий костюм – ладный комбинезончик и ковбоечку с такой же клетчатой косынкой. От костюма я в восторге. Хожу в нём на работу и с работы. Возвращаясь после смены, специально не мою руки и перепачканную мордашку - пусть все видят, что я иду с завода!

В цеху мне очень нравится, я там не в первый раз.

Быстро осваиваю фрезерный станок и начинаю играючи выполнять норму. Мне этого мало. Прошу допустить ещё к двум простаивающим. Теперь нет свободной минутки. Всё интересно. Будоражат заводские запахи. В обеденный перерыв брожу по цеху, знакомлюсь с процессом заводского труда. Вспоминаю полтора месяца работы как счастливейшее время нужности, полезности, профессиональной перспективы. Отец изумлён. После работы меня из дома не выгнать – я оформляю заявку на рац.предложение и готовлю научный труд “Определение режима резания по цвету побежалости стружки”. Тогда в сентябре стояла чудесная погода. Иду ранним утром по свежевымытым тротуарам. Заводские звуки сливаются в прекрасную музыку, наполняющую энергией и радостью. Замечаю по пути брошенные без присмотра разные детали. И на комсомольском собрании предлагаю вдоль дорог поставить ящики для их сбора. Не понимаю, почему надо мной весело смеются и крутят пальцем у виска.

От похожей на молоко эмульсии, в изобилии льющейся на деталь в процессе обработки, руки у меня в цыпках, я скрупулёзно разглядываю царапины на руках, радуюсь, что они начинают походить на настоящие, рабочие. Горжусь. Ещё более горжусь, что раньше срока переводят меня из учениц во фрезеровщицы. Вот такая головокружительная карьера!

Закончилась она неожиданно. Бегая от станка к станку, я подвернула раненую ногу на выщербленном полу. Давно, в госпитале, мне её основательно подлечили, она меня практически не беспокоила. Нога опухла, сильная боль не позволяла наступать на неё. Мастер дал мне сопровождающего и послал в мед.пункт, попросив сказать, что травма бытовая. Мне настолько понравилось звучание слов "бытовая травма”, в уме повторяла дивную фразу на все лады, не вдумываясь в смысл. Врач, услышав эти слова, странно на меня посмотрел, но в карточке их записал. Мастер был доволен, обещал, что не будет нагружать меня работой, я только должна приходить вовремя в цех и сидеть у станка до конца смены. Цех был далеко от моего дома, на опухшей ноге приходилось ковылять часа полтора. День ото дня мне становилось хуже. Пока мама не возмутилась и не потребовала у отца устроить меня к себе, в отдел главного технолога, копировщицей. В конце концов, он оформил мой перевод. Так я оказалась на новом месте, но тоже на заводе. Стала служащей, это очень огорчало. Надеялась, что перемена временная, я обязательно вернусь в цех.

 


 

“ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОЙ”

В копировальном бюро для меня всё было ново, хотя некоторых женщин я знала с детства. Старшей в бюро была тётя Аня, Генкина мать. Выделили мне место, дали чертёжные принадлежности и попросили что-нибудь написать пером. Это для меня не составило труда, так как я неплохо знала шрифты и вполне прилично чертила, хорошо читала чертежи – пригодилась школьная наука и уроки рисования. Меня похвалили, я приободрилась.

Начался рабочий день. Неожиданно открылась дверь и вошла молодая женщина в широкополой чёрной шляпе с вуалью, в ладном красивом пальто и туфлях на каблуках. Из-под вуали смотрели тёмные бархатные глаза. Я невольно вспомнила “Портрет неизвестной” Крамского – красавица казалась сошедшей с полотна художника. Она стала медленно расстёгивать изящные перчатки. Руки у неё были прелестные – тонкая гладкая кисть с длинными пальцами и нежно-розовыми ноготками. На каждой руке по колечку. Я, раскрыв рот, смотрела на незнакомку, столь неуместную в заводском бюро среди кальки, чертежей, в сизом табачном дыму, среди курящих и грубоватых женщин.

Незнакомка объясняла начальнице своё опоздание. Голос её был нежен, но интонации заискивающие, унизительные. От “неизвестной” Крамского, отличало вошедшую выражение робости, растерянности и зависимости. Всё это проступало сквозь глубочайшую печаль и несчастливость, не гармонирующую с утончённой аристократической красотой.

Я не сводила с неё глаз. Заворожённая, наблюдала процесс раздевания. До этого я нигде не видела, как управляются с такой великолепной шляпой в густой сетке вуали с бархатными точками. Пальто было повешено на вешалку , шляпа водружена на шкаф. Чуть полноватая молодая особа осталась в стройном тёмно-вишнёвом платье, столь же неуместном в рабочем помещении, как и шляпа. Чёрные блестящие волосы были уложены в высокую причёску. Мелкие, шелковистые на вид, завитки пушились над прекрасным лбом и сзади на гладкой высокой шее. Как у Анны Карениной, подумала я. Жадно вглядывалась я в это необыкновенное лицо. Что-то смутно знакомое в нём беспокоило. Знакомое не из литературы, и не из художественных впечатлений, а что-то совсем другое. И вдруг я узнала эту женщину. Когда мы жили ещё в коммуналке, давно, на третьем этаже жила многодетная очень бедная семья. Мама немного помогала соседке, шила старшей девочке платья. Перешивала из своего старья, и из того, что давали добрые люди. Вале тогда было лет тринадцать-четырнадцать. Молчаливая, затурканная крикливой матерью, в постоянных заботах о младших братьях и сёстрах, она выглядела серой мышкой. Потом мы переехали в новый дом, а через пару лет и эта семья получила другое жильё. Больше я их не видела. И вот эта встреча!

Я обратила внимание, что остальные совершенно равнодушно отнеслись к её появлению. Кто-то назвал её по имени. Действительно, это оказалась Валя. Она села на своё место и молча приступила к работе. Шум в копировальном бюро стоял ужасный. И отнюдь не производственный. Работа копировщиц – механическая, можно болтать, сколько угодно. И два десятка женщин охотно пользовались этой возможностью. Молчала одна Валя.

Вечером за ней зашёл муж. Тут мне ещё раз пришлось остолбенеть – настоящий Печорин! Небольшого роста, великолепного сложения, со вкусом одетый, с карими блестящими глазами, умными и печальными. Такое же, как у жены, выражение глубокой несчастливости поразило меня.

Позже мне не раз приходилось видеть эту красивую пару по дороге на завод. И каждый раз я удивлялась тому, что он будто стыдится жены, та идёт за ним с необычайной покорностью, с опущенными глазами, чуть-чуть сзади. Иногда видела их с чудесной маленькой девочкой, которую мать, казалось, тащила за руку, следуя за мужем так, чтобы не рассердить его.

Печорин, в своё время один из самых видных женихов в посёлке: умный, образованный, талантливый инженер, - кажется, попал сюда по распределению, не знаю уж из каких столиц. Высмотрел бедную скромную красавицу и сразу женился. Он научил её одеваться и более-менее держать себя на людях. Природный такт подсказал ей лучший способ поведения – молчание. Ни учёностью, ни воспитанием Валя не отличалась. Боялась своего Печорина. А тот быстро заскучал, не найдя в жене равного себе собеседника, друга. Забитая в своей семье, она осталась такой же и с мужем, не знала и знать не хотела женских ухищрений, не пользовалась своей блистательной красотой. Казалось, та ей в тягость, как причина семейного несчастья.

Печорин, человек порядочный, не мог оставить семью. Тяготился ею, жену ненавидел и презирал всё больше и больше. По причине его растущей неприязни душа Валентины умирала в золотой клетке красоты. Наверное, она завидовала весёлым и бойким копировщицам, живущим в простоте, бедности, с мужьями, пусть и пьющими, и грубыми, но такими же простыми и открытыми, как их жёны.

Так и жили два разных хороших человека в неравенстве, без любви и счастья, поражая земляков изысканной прелестью, странной в заводском посёлке воскресающего из руин Сталинграда.

 


 

ТЁТЯ ШУРА

У мамы было три сестры и один брат. Это всё, что осталось от восемнадцати детей, рождённых в их семье. Остальные умерли, кто в младенчестве, кто в раннем детстве, кто подростком, а старшая девочка - восемнадцатилетней, от чахотки.

Сёстры славились необыкновенными волосами. У их матери были очень густые, медного цвета кудри. У дочерей вьющиеся волосы - от бледно-золотых до клоунски-огненных. Только у младшей, тёти Дуси, - пепельные, без малейшей рыжинки, но тоже густые, пышные, тугими колечками. А брату, дяде Ване, не повезло, он пошёл в отца, - волосы серые, редкие, совершенно прямые, никакие…

Тётя Шура, старшая, запомнилась пожилой, маленькой, с узелком волос на затылке, они сияли, когда она расплетала поредевшую косичку. Она навсегда осталась ребёнком, это так не вязалось с её морщинами, вставными зубами, с движениями женщины немолодой, помятой жизнью. С нею всегда происходили всякие истории. Сёстры со смехом рассказывали о её замужестве.

В шестнадцать лет Шурочка была прехорошенькой девочкой с нежно-золотыми косами. От ухажёров отбоя не было. Сосватали её по обоюдной симпатии хорошему парню, непьющему, некурящему, работящему и небедному. Было это перед Рождеством. На святках подружки собрались гадать, и юная невеста присоединилась к ним. Поймали чёрного петуха, поставили перед ним зеркало, в плошку налили воды, насыпали пшеничных зёрен и кучку монет. Петух долго охорашивался перед зеркалом, а потом чуть ли не всю воду выпил из плошки, кукарекал не по расписанию. Запечалилась Шурочка: значит муж у неё будут пьющий, гуляка, певун. На следующий день отказала жениху и в тот же год вышла замуж за другого. В общем, решила перехитрить судьбу. Дядя Коля оказался и пьющим, и гулящим, и певуном, человеком энергичным, неспокойным. Хлебнула с ним тётя Шура всего: и тюрьма была, и сума, и горе, и слёзы… Легко поднимался он с насиженного места и таскал за собою семью. Мама вспоминала, что первые дети тётей Шурой не воспринимались. Она припрятывала от них для себя сладости и игрушки, тяготилась уходом за малышами, спихивая их на младших сестёр. Только когда появился последний сын Колька, переменилась, вдруг ощутила вкус материнства, сосредоточив внимание на недоношенном слабеньком мальчике, отнимая у старших детей сладости и игрушки уже для маленького.

И всё-таки за дядей Колей была она как за каменной стеной – для неё он был и хозяин, и муж и отец. Может быть поэтому не изжила она детского легкомыслия, наивности и жадного интереса к житейским ситуациям и к людям. Истории из неё сыпались одна за другой. Много они с дядей Колей поездили, повидали разного, она всё запоминала и рассказывала, рассказывала… На моей памяти они подрядились сплавлять плоты с верховьев Волги до Сталинграда. Мы навестили их, когда они прибыли в город. Я до слёз завидовала их житью-бытью на плотах – на деревянном щите стояла палатка, между двумя столбиками сушилась вобла, прямо на брёвнах горел костерок и в чёрном котле кипела уха, тройная! Дядя Коля замечательно готовил некоторые блюда. Помню, когда они приезжали в гости и дядя Коля собирался лепить пельмени, блюдо экзотическое в наших краях, он сам на базаре выбирал три мяса: говядину, свинину и баранину. Закрывался в кухне, никого не впуская, даже тётю Шуру, сам месил тесто, сам колдовал над фаршем, лепил пельмени, похожие на вареники с витым полукруглым швом, варил крепкий говяжий бульон, запускал в него пельмени, только тогда приглашал к столу. Конечно, к пельменям ставилась водочка, до которой дядя Коля был весьма охоч. Вкус этих пельменей незабываем. Живя позже на Урале, я не ела ничего подобного, хотя пельмени - старинное местное блюдо. И лепили их по-другому – чепчиком, и подавали без бульона, с уксусом, горчицей и перцем.

Потом, когда они окончательно осели в Волжском, дядя Коля развёл виноград разных сортов, это было чудесно, так красиво. Из винограда он давил великолепное вино, и красное, и белое, удавался ему и коньяк. А однажды налил нам, девчонкам, приехавшим в гости, по хрустальному напёрстку прозрачной голубоватой сливянки, венгерской водки, которую тоже готовил сам. Глаза полезли на лоб, такая крепкая оказалась сливовая водка, а запах! Когда мы прокашлялись, охладив пожар во рту колодезной водой, дядя Коля, довольный произведённым эффектом, поджёг напиток и пламя, как в спиртовке, до дна съело голубоватую жидкость в крошечной стопочке, очевидно предназначенной только для такого рода напитков.

Тётя Шура иногда покрикивала на мужа, их перебранки были дружелюбными и не казались скандалами. Они подходили друг другу и прожили всю жизнь вместе – гаданье оказалось пророческим.

При своей детскости тётя Шура хорошо понимала и чувствовала людей. Она гадала на картах и очень успешно. Рассказывала историю, случившуюся во время войны. Как я поняла, дядя Коля находился в местах не столь отдалённых, а она с детьми жила не в самом Гороховце, а поблизости в каком-то лесхозе, где было не более десятка домов. В основном, на лесозаготовках работали женщины. Мужья и сыновья на фронте. Зимы были снежные, сугробы по самую крышу, среди сугробов узенькая тропка к её крыльцу. В ночь-полночь торили эту тропку женские валенки – приходили к тёте Шуре гадать со всей округи. Однажды зашла соседка, молодая здоровая женщина, попросила раскинуть карты на мужа. Гадание вышло очень хорошим, после ранения мужу предстоял небольшой отпуск. Счастливая женщина попросила погадать на неё. Разложив карты, тётя Шура увидела смерть. Она быстро смешала их, стала жаловаться на усталость, карты, мол, стали врать, но соседка почувствовала некоторое беспокойство – не научилась тётя Шура притворяться. Грустная женщина ушла, а тётя Шура не могла уснуть – прикидывала, что же такое случится с молодой здоровой женщиной в их тихом, далёком от войны, поселении. Через неделю снежная глыба, съехав с крыши домика соседки, убила её.

Мы любили тётю Шуру и всегда просили погадать, на свидание, на отметки, на другие девичьи интересы.

В святки 1964 года она нагадала мне то, что случилось дальше. Но не на картах: выливала в чашку воск и жгла бумагу.

 


 

СВЕТСКИЙ ПРИЁМ

Родители уехали в отпуск почти на месяц. Нам с Ларисой оставили немного денег на житьё. В их отсутствии сестре исполнялось шестнадцать лет, и мы решили самостоятельно, не дожидаясь мамы и папы, отметить это событие, выкроив из скудного бюджета средства для праздничного застолья.

На почётном месте в кухне лежала сказочная “Книга о вкусной и здоровой пище”. По ней дома не готовили, а читали и разглядывали цветные иллюстрации – это был мираж далёкой, может быть, столичной жизни.

За шампанским я поехала в город. Стояла обычная для июля нестерпимая жара. Я купила тёмную в золотой обёртке бутыль, а ещё в недавно открывшемся магазине “Дары леса” - белопёрую полярную куропатку и незнакомые доселе фисташки для французского блюда, которое решила приготовить к праздничному столу.

В троллейбусе я заметила, что с бутылкой творится неладное. Она стала шипеть, проволока под золотой фольгой зашевелилась, порвала фольгу, пробка потихоньку поехала из горлышка. Со мною рядом сидел мужчина, он направил горлышко бутылки в открытое окно и через некоторое время раздался оглушительный хлопок, пробка с проволокой и разодранной фольгой вылетела в окно, я, обалдевшая, сидела мокрая, в шампанской пене. Народ веселился и сочувствовал.

Блюдо, которое я собиралась приготовить по французскому рецепту, - куропатка с земляничным вареньем и фисташками. Земляники в Сталинграде не водилось, зато клубничного варенья сколько хочешь. Огорчённая неудачей с шампанским, я со всем рвением, не отступая от рецепта ни на йоту, сотворила кулинарное чудо. В гости пригласили несколько соседских девочек и мальчика, по которому я вздыхала, с братом Сашей, Ларискиным одноклассником. Приглашала Лариса, сама бы я никогда на это не отважилась.

Накрыли стол. Вместо взорвавшегося шампанского поставили бутылки с холодным лимонадом. Собрать хороший стол на юге в разгар лета труда не составило. Гвоздём, конечно, должна была стать полярная куропатка с клубничным вареньем и зелёными фисташками. С аппетитом уплетали всё, кроме “гвоздя”. Смеялись надо мной дружно – куропатка и варенье! – ха-ха! А мне она пришлась по вкусу, и, не будь я хозяйкой, съела бы всю птичку, тем более, хотя белая куропатка значительно крупнее своих рябеньких сестёр, но всё же меньше курицы. Было довольно весело, но танцевали под патефон недолго, расселись на полу в маленькой комнате играть в “дурака”. Я не любила карты. Одиноко сидела на стуле возле весёлых игроков. Наказание “дураку” придумали пыточное. Я отрезала кусочек сладкой куропатки и оделяла проигравшего. “Дурак” давился, изображал отвращение и умолял разрешить не доедать эту мерзость. Но в конце концов, картёжники подчистую расправились с ненавистной птицей. Обида и чувство некоего превосходства душили меня. Гости продолжали своё веселье, а я, бедная Золушка, мыла посуду, подчищала хлебным кусочком кисло-сладкий соус с фарфорового блюда из-под куропатки, вздыхала, мечтая о будущей жизни, в которой обязательно найдётся место изысканной кухне, красивой посуде, умным разговорам и возвышенным чувствам.

 


 

“КУПАНЬЕ КРАСНОГО КОНЯ”

Всё детство под неусыпным папиным наблюдением я занималась рисованием. Мои первые рисунки позволили ему надеяться, что из меня получится хороший художник.

Папа писал маслом. Стены нашего дома сплошь были увешаны его картинами, в основном, это были пейзажи и натюрморты, изредка портреты родных.

Карандаши, краски, кисти добывал он, где только можно, и только высокого качества. Время от времени он проговаривался, что женщина ни в науке, ни в искусстве не может достичь вершин, но тем не менее занимался со мною истово. Он ходил в студию при Дворце культуры и меня брал с собою. И я, единственный ребёнок, среди взрослых дядек, должна была с ними наравне писать натюрморты. Таскал с собой меня, кроху, с этюдником на пленэры, как только сходил снег и до первого снега. Кроме этого заставлял писать дома маслом, иногда углем и мелом, акварелью рисовать так называемые “обманки” – бабочка, листок, муха, букашка выходили, как живые. Живопись требует много сил, я же была слабой физически. До сих пор в памяти страшное утомление и головокружение от многочасового стояния за мольбертом и запаха масляных красок. Хуже всего, что я не понимала смысла живописи вообще. Художники, на которых была воспитана, оставляли меня равнодушной: ну ещё один портрет, ну ещё одна берёза или дуб, или поле, ну ещё одна жанровая композиция в духе передвижников… Ну и что? Зачем? К тому же умение рисовать налагало на меня вечные труды по оформлению стенгазет. К десятому классу тихой ненавистью ненавидела это занятие. Когда наш милейший учитель рисования и черчения Александр Владимирович, считавший меня очень способной, предложил подготовить к экзаменам в художественное училище, я сказала ему и папе твёрдое “нет”. К счастью, училища в Сталинграде не было, а отпустить меня учиться в другой город родители не были готовы.

Как отрезало – больше никогда не бралась за кисть.

Студенткой впервые попала в Москву.

Экскурсия в Третьяковку поразила не теми, с детства знакомыми по репродукциям, картинами, а впервые показанной после долгого перерыва экспозицией Петрова-Водкина. Меня возмутили его картины: обратная перспектива, искажённые от этого предметы, скудные натюрморты, жёсткие гранёные драпировки, сухие некрасивые лица… Особенно раздражило полотно “Купанье красного коня” с металлически-золотым мальчиком и огромной красной плоскостью неживого коня.

Вернувшись домой, я часто мысленно бродила по залам Третьяковки. Потом впечатления стали гаснуть, но экспозиция в подвале музея стояла перед глазами. Картины Петрова-Водкина всё больше и больше нравились, проникали до самого сердца. Особенно - “Купанье красного коня”. Мне хотелось ещё увидеть замечательное произведение. Вдруг открылась тайна художественного творчества, такая же как в поэзии и музыке.

Я не пыталась вернуть своё художественное ремесло, о потере его всегда жалела. А живопись полюбила, стала понимать. “Красному коню” за это спасибо.

 


 

КАК Я ТОНУЛА

Волга – река коварная. Летом по понедельникам всегда хоронили утопленников.

В память врезался прямо-таки мистический случай. Накануне первого сентября утонула девочка из соседнего класса. Портфель её был собран к началу занятий, а на столе лежал обрывок бумажки, на которой было написано: “Странный сон мне приснился сегодня. Будто я живу в воде на песчаной косе вместе с русалками. И сама русалка”. Записала утром и поехала на пляж. И не вернулась.

А со мной произошло вот что. Были мы с отцом на пляже. Когда он заходил в воду, я умирала от страха. На моей памяти директор тракторного завода Макоед по страшной жаре, зайдя в воду по грудь, получил разрыв сердца. Отец был сердечником. Он, видимо, понял моё беспокойство и нечасто плавал, больше сидел на песке и рисовал.

Обычно мы ездили на остров, на ту длинную песчаную косу, приснившуюся утонувшей девочке. Под мелкой водой ребристый плотный песок повторял её волнистость. Но иногда сильное течение крутило в нём глубокие воронки. В этих ловушках обычно и погибали.

Отец разложил на покрывале огурцы, помидоры, яички, воблу, варёную картошку – то, что принято было брать за Волгу. Сестрёнки уже расположились вокруг еды. А я задержалась. Не хотелось вылезать из парной ласковой воды. Папа позвал меня, а я неожиданно ухнула в воронку метрах в десяти от берега. Страшная сила ввинчивала меня внутрь. Папа, не догадываясь о моём злоключении, поторапливал и сердился. В голове стучала одна-единственная мысль – если я утону, у него будет разрыв сердца. С усилием держа улыбку, я билась в воронке, изображая непослушание, пока наконец одной ногой не коснулась песчаного бока. Невероятным напряжением мне удалось выпрыгнуть из воронки на мель. Встать сил уже не было. С приклеенной улыбкой поползла по мелкой воде к берегу. На кромке воды и горячего песка лежала, пытаясь унять сердцебиение и ужас, продолжая по-дурацки улыбаться, чем совсем вывела из себя папу. Он так и не узнал, что я чуть не утонула у него на глазах.

На первом курсе института повели нас в бассейн сдавать нормы по плаванию. ВУЗ был технический, в ту пору там учились в основном ребята, девочек было – раз-два и обчёлся.

Я встала на тумбу, приготовилась к прыжку. Надо было четыре раза проплыть дорожку туда-обратно. Трибуны полны болельщиками и теми, чья очередь ещё не подошла. Прыгнула. Матерчатая купальная шапочка не смогла сдержать большие тяжёлые волосы. Они облепили меня, закрыли дыхание, глаза. Чтобы сделал нормальный человек на моём месте? Вылез бы на бортик и попросил повторить старт, тем более, плавали не на время, а на расстояние. Я же, убирая то одной, то другой рукой мокрые волосы, поплыла под смех и сочувственное улюлюканье трибун. Фыркая и отплёвываясь, не слушая увещеваний тренера, колотила хлорированную изумрудную воду, проклиная всё на свете, боясь утонуть на виду всего института. Проплыла норму. Бесчувственную, тренер вытащил меня на бортик. Ноги отнялись. Он меня вытирал чужим полотенцем, путаясь в длинных волосах, убирал их за спину, даже целовал, наверное, в благодарность за то, что не утонула. Я получила зачёт и предложение бесплатно посещать бассейн.

Наши мальчишки потешались надо мной, вспоминая заплыв века.

 


 

КАК Я НАЧАЛА ПИСАТЬ СТИХИ

Холодным октябрьским вечером стояли мы с Лизой, школьной подругой, недалеко от моего дома и секретничали. Я училась на третьем курсе политехнического института. Лиза работала на заводе и только что поступила на вечернее отделение того же института. Встречаться стали реже, поэтому дорожили каждой минуткой общения.

К нам подкатился приблатнённый парень, крупный, упитанный, круглолицый, с наглыми светлыми глазами. Подкатился с намерением познакомиться. Мы отошли от него в жёлтый круг под тусклым фонарём. Он за нами. Мне очень хотелось довести до конца разговор, тем более, что в девять я должна быть - кровь из носу – дома. Иначе придётся выслушивать неприятные вещи от родителей. Оставалось несколько минут до часа Х. Парень оказался настырным. Я попросила оставить нас в покое и если ему так уж надо поговорить, то согласилась на это после разговора с подругой. Он не унимался. Тогда я медленно стала снимать перед его носом лайковые перчатки. Перчатки у меня были единственной дорогой и красивой вещью. Пальто, тяжёлое, бесформенное, тёмное, с шалевым цигейковым воротником, отравляло мне жизнь. И на голове было нечто невообразимое, не помню уж что именно, но в пару пальто. Перчатки были подарены на день рождения: китайские, жёлтой тончайшей кожи, великолепно облегавшие кисть.

Перчатки снимала медленно-медленно, напоказ, давая время обидчику одуматься. Он нагло смотрел на непонятное действо. Также медленно стала бить парня по щекам изящными перчатками, приговаривая: ”Будешь узнавать офицера, скотина! Будешь узнавать офицера, скотина!”

Парень онемел. Смотрел застывшими оловянными глазами. Лиза повисла на моей руке. Парень как бы очнулся и пообещал достать меня из под земли и отомстить. Я сообщила ему имя, фамилию и адрес, даже показала студенческий билет, потому что он не поверил, что я говорю правду. Наконец мы избавились от него. Я продолжила разговор с Лизой, гордая своей смелостью.

Дома до меня вдруг дошло - я сделала что-то не то. Накатила волна страха.

“Будешь узнавать офицера, скотина!” - это сцена из популярного тогда фильма "Мичман Панин”. Какая меня муха укусила – ума не приложу! Мне стало неприятно, что била я человека с наслаждением. Ни до ни после никогда ни на кого не поднимала руку. Даже во сне, когда хотела дать пощёчину, не могла, рука плетью падала.

Несколько дней жила в ожидании возмездия, но ничего не происходило. Я успокоилась, приободрилась, и даже стала над собой посмеиваться. Но через неделю на освещённой, но безлюдной, улице около девяти вечера кто-то повалил меня лицом на землю и наподдавал как следует. Спасло от серьёзных ушибов ненавистное толстое зимнее пальто.

Началась неврастения. С ненормальным обострением слуха, зрения, осязания… Хмурой осенью пришлось надевать чёрные очки. Читать могла без света, при луне. И слышать – если шепотом говорили на улице под окнами второго этажа. Кожа болезненно реагировала даже на лёгкую ткань. Бессонница не поддавалась ни уколам, ни таблеткам.

Я боялась одна выходить на улицу, вздрагивала отнеожиданного звука. Жизнь превратилась в медленную бессмысленную муку.

И вот однажды, лёжа в постели, тупо уставясь в мутное предутреннее окно, услышала внутри себя голос:

Что всё это: быль или небыль?
Сумрак бродит за окном.
Вижу я кусочек неба,
ограниченный стеклом…

Ветви-водоросли клёнов
ветер мирно шевелит…
Сумрак грязный и зелёный,
как вода, дрожит, рябит…

Я удивилась и стала слушать дальше.

За стеклом как дно морское!
Вот плывёт одна звезда…
Вот встречается с другою…
Ярко вспыхнула вода.

Вот владычица морская…
У неё шикарный хвост…
Голова – луна златая…
Чешуя из редких звёзд…

Тихо смежила я веки…
Рыбка нежно говорит:
“Я твоя … слуга… навеки…
А теперь-ка спи… спи… спи…”

Улыбнулась вдруг, зевнула,
подмигнула мне луна,
кисеёй хвоста махнула,
звёздной чешуёй свернула,
уплыла.

Изумлённая, повторяла я неожиданные строчки, пока не выучила наизусть. Мне не верилось, что это – стихи. Что пришли они в мою голову.

Болезнь пошла на убыль, а чувство чуда не оставляет меня и по сей день. Это был счастливый поворот судьбы: я нашла себя!

 


 

ПЕРВОЕ ПРИЗНАНИЕ

Теперь, ложась спать, я каждый раз замирала в предчувствии чуда. Иногда слышала внутри себя голос и утром записывала то, что казалось стихами. У меня не было уверености, что чудо повторится ещё раз. И несмотря на внешние признаки – рифмы, ритм, некое содержание, мне трудно было поверить, что это действительно стихи и я, я – незаметная серенькая девочка, правда, с большими несбыточными мечтами и фантазиями, – их автор. То есть, создаю нечто новое, которое никто, кроме меня, написать не может. Это было счастье, смешанное со страхом. Учёба перестала интересовать. То, что раньше давалось легко, вдруг превратилось в муку, в препятствие на открывшемся пути. Чужие стихи обрушились на меня лавиной. Я искала возможности присоединиться к себе подобным.

В городе организовался клуб любителей поэзии. Вклубе устраивались встречи с местными поэтами, иногда выступали совсем молодые ребята. Всё, что читалось там, завораживало, мои скромные писания в сравнении блёкли. Я чувствовала себя гадким утёнком без малейшей надежды на прекрасное превращение.

Моя младшая сестра Лариса была очень яркой, очень умной, обладающей всевозможными талантами. В любом обществе она становилась центром внимания и не мучилась сомнениями. Первое место, казалось, предназначено ей от рождения благосклонной судьбой. Была она остра на язык, довольно безжалостна, и находила странное удовольствие поставить человека в тупик, посмеяться над ним.

В один зимний вечер на особенно для меня интересном заседании клуба кто-то из старших поэтов спросил молодёжь, может кто-нибудь в зале пишет стихи и не хочет ли почитать. Молчание. Вдруг поднимается Лариса и насмешливо говорит: «Вон моя сестра сочиняет стишки».

На мне было мешковатое светло-серое шерстяное платье с мелкими красными пуговками, которые, наверное, погасли от моего вспыхнувшего лица. Мне показалось, что я покраснела вся, даже под платьем. Рассердилась на Лариску ужасно. Предательница! Но упрашивать себя не заставила. В моём арсенале накопилось всего пять стихотворений. Я вышла лицом к публике и, пересиливая ужас и смущение, прочитала одно из них. На этом собиралась закончить. Но в зале повисла звенящая тишина и с последнего ряда, где сидели взрослые поэты, донеслось восхищённое: ещё! Я прочитала ещё одно стихотворение, потом ещё. Больше читать мне было нечего – два оставшихся были про любовь. Читать про любовь я не стала бы даже под пистолетом.

Это был неожиданный даже в самых смелых мечтах успех. Вы талантливы, вы настоящий поэт, – так сказали добрые люди. Оглушённая, стояла я в окружении любителей поэзии. А самый известный, самый красивый, я уже про него знала, с трагической судьбой поэт, казавшийся мне старым и заслуженным, лет сорока, держал меня за руку и говорил, говорил комплименты.

Лариска не ожидала такого исхода.

Мы молча ехали домой через весь город. За окнами троллейбуса крупными-крупными хлопьями висел безветренный снег. Я прижимала горячее лицо к холодному стеклу. Физически ощущала потоки света, исходившие из счастливых глаз, и радость - я поэт - переполняла. Но маленький червячок точил сердце: вдруг чудо больше не повторится.

И так до сих пор.

 


 

БОГЕМА

После выступления в клубе поэзии у меня началась другая жизнь. Из Тракторного посёлка она переместилась в центр города. В городе проходили поэтические вечера, на которых яблоку негде было упасть. В библиотеках можно было принять участие в многочисленных литературных диспутах. При молодёжной газете работало творческое объединение, там собирались поэты. Художники зазывали к себе в мастерские и на вернисажи. Появилась возможность наблюдать творческий процесс изнутри. Это меня ошеломляло и подвигало на собственные труды. Хотя червячок точил…

Я без родительского разрешения сама перед зеркалом сделала немецкую стрижку, ещё её называли тифозной. Коротенький ёршик был мне к лицу, так что дома не сильно ругались.

В городе открылось несколько молодёжных кафе. Наша компания облюбовала одно, со стеклянной стеной на Волгу. Остальные стены были украшены прибалтийской керамикой, казавшейся мне верхом европейского дизайна.Там подавали сухое вино, сосиски с зелёным горошком, кофе, пирожные и разнообразное мороженое в металлических вазочках. Заводили хорошие пластинки с тихой нежной музыкой, не мешающей разговорам.

Были мы зелёными и глупыми, девочки и мальчики из заводских районов Волгограда. Воображали себя богемой. Кто-то вызывающе красился, чернил веки, ресницы слипались от некачественной туши. Кто-то, вроде меня, экспериментировал с причёской. Кто-то держал специально сигареты, чтобы, сидя за столиком, изысканно, как в заграничных фильмах, пускать дымные колечки, прихлёбывая кофе из керамической чашечки. Изредка заказывали по сто граммов сухого вина. Оно называлось “Диамант”. Никогда больше я его не встречала. Одна из девочек, кстати, с сигаретой, попробовав вино, положила в бокал ложку сахара. Я тихонько просветила её, что так делать нельзя. Она искренне удивилась: “Так оно же кислое!” И зачитывали друг друга стихами, своими и чужими. Разговоры об искусстве, о театре, о книжных новинках – громко, так что оглядывались другие посетители, кто с завистью, кто с осуждением.

В общем, гуляли.

Как-то гурьбой нагрянули в мастерскую к молодому, но уже известному, художнику. Студентки - юные девы, два-три молодых человека, не помню уж кто… Художник встретил ласково. Показывал свои работы. Затеял разговор о направлениях в живописи. Мне картины и нравились и не нравились, что-то задевало, тревожило, непривычной была манера исполнения. Одна девушка так восхищалась, так восхищалась! Художник сосредоточил всё внимание на ней, для неё говорил, показывал, объяснял, в общем, распустил хвост. Она, польщённая вниманием, спросила задушевно: “Вы сами картины придумываете или из “Огонька” срисовывете?” Художник на мгновение онемел, придя в себя, довольно грубо выпер из мастерской всю компанию. Уже на улице мы объясняли ничего не понимающей растроенной девице её оплошность.

Вот такая была богема.

 


 

ЮБИЛЕЙ

На таком мероприятии я была впервые. В читальном зале городской публичной библиотеки собралось довольно много народу. В проходах, конечно, не стояли, но места за столиками заняли все. Свой сорокалетний юбилей отмечал местный поэт Юрий Окунев.

Стихи этого поэта служили поводом для множества пародий, распространявшихся в литературной среде и печатавшихся в местных газетах. Одну из них я помню до сих пор.

“Отец - рабочий, мать – артистка…
Я в детстве звал их “ма” и “па”…”
Читатель морщится и злится,
И книг моих не покупа…

Был он небольшого роста, с горящими, слегка навыкате, глазами, горбоносый. Что-то в его непрезентабельной внешности было смешное, доброе и симпатичное. Юрий Окунев – псевдоним. Я забыла его отчество: то ли Юрий Израилевич, то ли Юрий Абрамович, не помню. Семья его была знакома с Ильёй Сельвинским. Маленьким, будущий поэт сидел на коленях у маститого писателя. Знакомство составляло лучшую часть его биографии, о нём он упоминал при всяком удобном случае.

Был замечательный весенний день, кажется, майский. На столе букет тюльпанов, загораживающий возбуждённого событием именнинника. За окном волшебной голубизны небо, пропитанное солнцем, душистый ветер, поющие птички. В зале литературная молодая публика с большими претензиями и уверенностью в собственной, если не гениальности, то уж, по меньшей мере, талантливости. Я ещё не уверена ни в чём, чувствую себя последней из всех, робею, сижу тихо, слушаю выступающих. Я уже почувствовала вкус к поэтическому слову, для меня нет занятия желаннее, я счастлива, что нахожусь в просвещённой аудитории, рядом с людьми, чьи стихи печатаются, чьи имена уже известны.

С каждым новым выступлением во мне нарастают изумление и недоумение. Только вот что молодой человек буквально глумился над стихотворными строчками Юрия Окунева, а выйдя к юбиляру, осыпает его комплиментами и восторженными оценками. Я смотрю в стихотворный сборник и не нахожу в нём восхваляемых достоинств. Начинаю соображать: это делается специально, чтобы не дать возможности поэту увидеть свои недостатки и исправить их. Мне становится жалко Юрия Абрамовича. Я, патологически застенчивая, прошу слова. Удивлённый ведущий приглашает меня. Сквозь толщу лет вижу себя со стороны: тоненькую, в тёмно-синем, почти школьном платьице с белым стоячим воротничком, с ёршиком немецкой стрижки, полыхающую тёмным румянцем. С глазами, полными слёз, страшно волнуясь, обращаюсь к юбиляру со словами соболезнования: “Юрий Абрамович, не верьте им, Вас обманывают. Ваши стихи безобразные (с ударением на о). Так писать нельзя.” И начинаю цитировать. Указываю на неудачные рифмы и на другие дефекты. Минутное молчание в зале сменяется громовым хохотом. Юбиляр выскакивает из-за букета тюльпанов и набрасывается на меня чуть ли ни с кулаками: “Ты кто такая? Кто тебя подослал? В каком объединении ты занимаешься?” Растерявшись, отвечаю.

Юбилейные торжества на этом закончились. Взбешённый поэт пулей пролетел мимо группки начинающих стихотворцев, благодаривших меня за смелость. На сердце нехорошо, что-то не так я сделала.

Осенью Юрий Абрамович с кем-то из своих друзей пришёл в литературную студию при молодёжной газете. Бесцеремонно прервал занятие и потребовал, чтобы я почитала свои стихи. Преодолевая чувство вины и неловкость, я пробормотала какое-то стихотворение. Он попросил ещё. Окрепшим голосом прочитала ещё парочку. Ждала, что он разнесёт меня в клочья, но Юрий Абрамович довольно дружелюбно поощрил мои опыты.

Инцидент был исчерпан.

Через несколько лет он приехал в Челябинск, разыскал меня. Я пришла к нему в гостиничный номер. Он представил меня поэту Андрею Досталю, попросил его показать мне свои стихи, услышишь, мол, истинную правду. И смеясь, рассказал ему о моём выступлении на юбилее, как он был зол, искал источник интриг, а потом зауважал меня.

Боже мой, как я ему благодарна! Теперь, зная жестокие литературные нравы, оценила благородство Юрия Абрамовича и сохранила навсегда чувство вины: юбилей – не место для правды. Может быть, это единственная возможность услышать поэту добрые слова о себе, такие редкие в обыденной жизни творческого человека.

 


 

ИНТЕРВЬЮ

Первое моё выступление на телевидении прошло неожиданно хорошо. Обычно молчаливая и очень застенчивая, в студии я забыла об этом. Красный глазок камеры показался мне нестрашным и я держалась спокойно и естественно. Тогда эфир был прямой. Я боялась, что дома не одобрят моё появление на телеэкране и не хотела, чтобы эту передачу увидели мои домашние. Конечно, увидели, потому что телевизор был ещё в новинку, смотрели всё, что он показывал, выбора программ не было. К моему счастью выступление оставили без комментариев, если бы папа или сестра съязвили или раскритиковали, больше бы я не отважилась.

Литературная редакция задумала передачу из кабинета местного мэтра, секретаря Волгоградского отделения Союза писателей Валентина Леднёва.

Пригласили рабочего поэта, сталевара с “Красного Октября”, Ивана Сарану и меня, студентку, с первыми стихами. Молодых читателей изображали мои институтские однокашники, были и ещё какие-то ребята и девочки.

Я впервые очутилась в кабинете у настоящего писателя. Тогда в моду входила легконогая мебель, шторы с абстрактным рисункам, пластмассовые или керамические вазочки с каким-нибудь единственным цветочком… А здесь всё было солидно, добротно, незыблемо, всё говорило о профессии хозяина, о его заслуженном положении… Поразило количество книг – они едва помещались на стеллажах вдоль стен. На деревянных подставках лежали детали кораблей. Они придавали кабинету особый шик. Каждый приличный писатель в Волгограде имел собственное плав.средство – от моторки до небольшого катерка. Плотные тёмно-вишнёвые шторы закрывали торцовую стену. На их фоне отлично смотрелся сам хозяин за большим письменным столом, украшенным резьбой, наверное, старинным. На полу лежал дорогой ковёр. Прямо на нём поставили разномастные стулья для гостей. Нас, участников разговора, усадили рядом с хозяином.

Передача началась. Ведущий спрашивает у Валентина Леднёва, когда он пишет стихи. Тот начинает говорить о творческом вдохновении, оно, мол, посещает его ночами. Когда все люди спят, к нему приходят мечты и чаяния современнкиков, он только облекает эти чаяния в поэтические строки. Я, раскрыв рот, забыв о камере, слушала старшего товарища, веря каждому слову. Более всего удивило, что он работает исключительно ночами, когда же он спит? Потом сообразила, что он может отоспаться утром (на работу в Союз писателей он приходил к двум). Решив для себя эту сложную задачку, успокоилась и стала слушать дальше.

Дошла очередь до Ивана Сараны. Темнолицый коренастый мужичок с острыми глазками и блестящими чёрными волосами почти слово в слово повторил сказанное Валентином Васильевичем. Я изумилась. Понять, когда может выспаться сталевар, я не могла. Сама бы я не протянула и недели с таким режимом. И что это за мечты и чаяния, которые приходят к поэтам по ночам?

На вопрос ведущего я засмеялась и замахала руками: “Нет, нет, я не настоящий поэт! Ночами я сплю крепко, мечты и чаяния ко мне не приходят!” В коридоре, где теснились телевизионщики, послышался сдавленный хохот, а режиссёр показывал оператору, снимающему меня крупным планом, большой палец. Ведущий допытывался , когда же я всё-таки пишу стихи. Я простодушно отвечала, честно припоминая места, где меня застигали строчки – на улице, в троллейбусе, по дороге в институт, дома, когда мою полы, на лекциях… Вот тут-то и спохватилась: “Ой, меня же смотрят преподаватели!” Стала оправдываться, что на лекциях стихи писать нельзя, но иногда трудно удержаться, что больше не буду.

На следующей день в институте была героиней. В аудиторию заглядывали ребята с других курсов посмотреть на меня и посмеяться. Преподаватели стали меня контролировать, стоило мне задуматься, следовал строгий оклик. Так я лишилась своего основного писательского кабинета, к глубокому сожалению. Вскоре вышла стенгазета, где меня изобразили с гусиным пером и в купальнике, плывущей по волнам вдохновения на раскрытой тетрадке. Было приятно и немножко стыдно.

 


 

ИЗ РОДИТЕЛЬСКОГО ДОМА…

В жизни каждого человека наступает пора цветения. Вот и для меня настало это время.

Жизнь изменилась стремительно. Судьба приготовила неожиданные подарки. Самый драгоценный – талант. Поверить в это чудо я никак не могла. Казалось, что стихи могут также внезапно уйти, как пришли.

Я победила в битве за отцовскую любовь, меня, наконец, покинул страх потерять её. Все вокруг говорили обо мне только хорошее, я видела, что папа гордится мною и любит. От этого было радостно и спокойно.

Недовольство своей внешностью тоже прошло. Мне щедро расточали комплименты, я чувствовала, что нравлюсь людям, у меня появилось много друзей.

Моей руки просил известный в городе человек. Всё сошлось в нём – фронтовик, награждённый орденом Славы, политический заключённый, девять с половиной лет отсидевший в лагере, реабилитированный после двадцатого съезда, красавец, страдалец, поэт! Он посвящал мне стихи, водил с собой на выступления, знакомил со своими друзьями. “Душа ждала…” И дождалась.

С детства обожавшая сказы Бажова, я мечтала жить на Урале. И он обещал увезти меня на Урал, в Челябинск, где жила его мать и вся родня.

Что началось! Неожиданным стало открытие, как много людей встревожено моей судьбой. На все лады повторялась одна и та же песня: “Одумайся! Не уезжай! Он тебя обманет! Он тебя бросит!” Я улыбалась. У меня уже был собственный сценарий счастливой жизни. В нём было место и жертвенному подвигу, и неземной любви, и литературному труду…

Приближалось время отъезда. Я досрочно сдала зимнюю сессию и оформляла документы для перевода в челябинский политехнический институт. В коридоре столкнулась с мальчиком, по которому много лет сохла. Более года, после одного недоразумения, обидевшись, не разговаривала с ним, смотрела сквозь него, как сквозь стекло, не замечала. Вначале это требовало больших усилий, но когда захороводила меня новая жизнь, то и в самом деле забыла о нём. Столкнувшись, дружелюбно поздоровалась. Он обрадовался, спросил, как дела. Моя история имела к тому времени большую огласку – и на Тракторном, и в институте, мне в голову не пришло, что он ничего не знает. Я похвалилась, что вот наконец мне отдали все документы и я могу уехать в Челябинск. “Отца переводят?” – огорчённо спросил он. “Почему отца? Я уезжаю с мужем!” Лицо его резко побледнело. Он смотрел на меня растерянными глазами и повторял: “А как же я?” Я внезапно очнулась. Сердце больно сжалось. Мне вдруг расхотелось уезжать. “У меня будет ребёнок”. “Пусть! Это будет наш ребёнок. Останься!” Он стоял близко от меня и машинально дёргал ухо моей ушанки. Губы у меня пересохли. “Это невозможно”, - пробормотала я и медленно побрела к выходу. Вот тебе и Татьяна Ларина! Вот тебе и Евгений Онегин!

Накануне отъезда отец предъявил мне ультиматум:

“Или он, или я!” Я пыталась объяснить ему, что нельзя так ставить вопрос. “Значит ты меня не любишь!” “Люблю, очень!” “Если любишь, останься!” “Папа, как ты можешь? Это разная любовь!” “Уезжаешь?” “Да.” “В таком случае, ты мне больше не дочь. Я проклинаю тебя,” – без крика, серым будничным голосом.

Больше он со мной не разговаривал.

На следующий день, 19 января 1964 года, я, с узелком, в котором было стёганое одеяло, подаренное тётками, с чемоданом учебников, в подшитых валенках и громоздком зимнем пальто, ушла из родительского дома. Стояли крещенские морозы, сильный ветер гнал клубы сухого снега вперемешку с песком, выжимая из глаз острые слезинки. Я не верила ни в какое проклятье, тем более папино, сказанное в сердцах. Я уезжала навстречу новой жизни, зная, что дома в конце концов всё образуется, ведь папа очень любит меня.

 


 


 
Copyright © Царицынское генеалогическое общество
info@gen-volga.ru


Если эта страничка Вам понравилась - поделитесь ею со своими друзьями в соц.сетях,

просто нажав на соответствующую кнопку:
 
 

Rambler's Top100 Rambler's Top100