НАТАЛЬЯ РЯБИНИНА
МОЯ АТЛАНТИДА
«Моя Атлантида» - воспоминания поэтессы Натальи Рябининой, родившейся в 1941 году в Сталинграде и прожившей в нём до 1963 года (воспоминания охватывают этот период). Наталья Владимировна Рябинина – член Союза писателей Москвы, автор семи изданных стихотворных книг: “Живая душа”, “Морозное поле”, “Живи сейчас”, “Одинокая яблоня”, “По млечному пути черёмух”, “Часы без стрелок”, “Водяные знаки”. Автор критических и литературоведческих статей и многочисленных публикаций в журналах, коллективных сборниках и антологиях.
СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие
День Победы
Санаторий “Дубовая роща”
Фонтан
Материнская любовь
Дед Мороз
Любопытство – не порок
Таблица умножения
Дед Антон
Дядя Ваня
Живьё
Игрушки
Опасная игра
Зоя
Кукла Катя
Доклад
Пасха
Что это было?
Субботники-воскресники
Шпион
Подвиг
Змеи
Носочки
Плащ
Генка
Выигрыш
Смерть маленького мальчика
Футбол
Вода
Подлость
Открытие
Восьмое марта
Смерть Сталина
Жаркое лето пятьдесят третьего
Местные сумасшедшие
Нищие
Пиво
Тётя Дуся
Кино
Конец света
“Дика, печальна, мочалива…”
Бунт
Марки
Фотография
Илья Эренбург
Оттепель пятьдесят шестого
Мышонок
“Фёдор в квадрате”
Баскунчак
Астрахань
Даная
Голубая роза
Красавицы
Выпускной вечер
Вадим
Блат
Смотрины
“Пока свободою горим…”
“Портрет неизвестной”
Тётя Шура
Светский приём
“Купанье красного коня”
Как я тонула
Как я начала писать стихи
Первое признание
Богема
Юбилей
Интервью
Из родительского дома…
Предисловие
В каждом сердце
своя Атлантида.
Легенды и мифы о ней –
кружево пены
на поверхности жизни
быстротекущей.
В детстве время шло медленно, иногда останавливалось, наверное, для того, чтобы я смогла разглядеть и запомнить картину мира, что-то понять, чему-то научиться.
Я всегда с жадностью слушала рассказы старших о прошлом. Считала самым драгоценным сокровищем память, как единственную возможность уловить, удержать жизнь, не дать протечь времени сквозь пальцы, как вода и песок.
Мне удалось сохранить бесконечное множество ситуаций, настроений, пейзажей, человеческих лиц, переживаний, мгновений счастья и отчаянья, любви, страданий, горестей… Память отбирает иногда незначительные на первый взгляд события и впечатления, но из этой мозаики составляется достаточно достоверная картина жизни.
Здесь, в этой небольшой книге, малая часть запомнившегося. Надеюсь, не только мои ровесники и земляки, чьё детство прошло в послевоенном Сталинграде, найдут для себя что-то интересное в этих записках.
Наталья РЯБИНИНА
ДЕНЬ ПОБЕДЫ
В давнем своём стихотворении я писала о девятом мае сорок пятого года, о Дне Победы:
…Била в окна салютная заметь,
И на праздничной этой волне
Пробудились сознанье и память,
И душа народилась во мне.
И это чистая правда. Моё первое воспоминание относится именно к этой дате.
Ночью с восьмого на девятое мая в нашей тесной комнатке с печкой внезапно зажёгся свет. Отец разбудил меня, взял на руки, прижимаясь к моим щёчкам колючей щетиной. Во весь голос шумело и кричало из чёрной тарелки репродуктора. К отцу ластилась худая мама с круглым животом под белой ночной сорочкой. В комнату протиснулось несколько мужчин. Все они радостно кричали, обнимались, вырывали меня из рук отца, чтобы поцеловать и растормошить. Запомнилось странное ощущение: в голове вдруг прояснилось, с глаз упала пелена, и я стала озираться в этом мире, до этого меня здесь ещё не было. Потом папа посадил меня на плечи и все вместе пошли на улицу. Папа пошатывался, смеялся, нетвёрдо стоял на ногах. И мама всё время пыталась отобрать меня, боясь, что он меня уронит. В весёлой компании бродили мы по оживлённым улицам. Конечно, тогда я не запомнила развалины, это впечатление более позднее. Но отлично помню запруженную ликующим народом площадь перед тракторным заводом, митинг, песни, танцы, взволнованные речи. Отец со мной на плечах через усилитель читал на всю площадь стихи, басни и пел. У него был замечательный голос. Репертуар его я потом выучила назубок. Наверняка он исполнил шаляпинскую “Блоху”, “Налей, налей бокалы полней” и мою любимую на всю жизнь “Шаланды полные кефали…” Все люди были родные, поздравляли друг друга, обнимались, плакали, смеялись…
Вечером был салют. Никакая красота разноцветных огней не могла меня развлечь: я билась в истерике – грохот салюта казался бомбёжкой. Меня накрывали подушкой, затыкали уши, уговаривали – ничего не помогало! Прошло много-много лет, пока я с относительным спокойствием стала воспринимать это зрелище.
Позже отец рассказывал, что в тот праздничный день он потерял трёх лучших друзей. Узнав о победе, они на радостях прямо в заводском цеху распили бутылку спирта, а он оказался метиловым. И умерли в страшных мучениях. Чистая случайность, что папа куда-то отлучился.
А я девятого мая отмечаю второй день рождения, день рождения души. И счастлива, и горжусь, что она, душа, начала жить на волне Победы.
САНАТОРИЙ “ДУБОВАЯ РОЩА”
Воспоминания о санатории относятся к лету сорок пятого года. Они сохранились как бы пунктиром нескольких событий. Я только-только начала освобождаться из пелён небытия, или, вернее, страшного недетского бытия, и озираться в земном мире.
Отчётливо помню большие дубы – зелёный остров среди горячей летней степи. Помню больших женщин в белых халатах и мелюзгу, копошащуюся в траве под деревьями в поисках грибов и каких-то, уже не помню, ягод. Помню несколько вишнёвых деревьев. Не из-за вишен, а из-за камеди, душистой полупрозрачной смолы на тёплых почти чёрных стволах. Смолу я жевала. А когда не смолу, то всевозможные травки, корешки, листья... Жёлуди пекли на костре – вкусно. Ловко выкапывала длинные разветвлённые корневища солодика, чем толще корешок, тем слаще. Навсегда запомнился вкус свежих дубовых листьев, чуть вяжущий, слизистый, вызывающий обильную слюну. Подножный корм позволял скрасить тоску желудка между завтраком, обедом и ужином. Часто кормили серым скользким пюре из сушёной гнилой картошки. Вот этого я не могла есть ни при каком голоде - сопротивлялась, плакала, меня рвало от этой гадости. Столько лет прошло, а я помню вкус, запахи, звуки, цвета, вечерние и утренние состояния, большие тёмные дубы, больших белых женщин.
Буквально в первые дни случилось несчастье с одной девочкой. На двух металлических столбах лежала железная труба, к ней были привязаны самодельные качели – две верёвки и доска. Качели одни на весь cана-
торий. Вокруг них всегда неспокойно – всем хочется покататься. Эта девочка, стоя на доске, высоко раскачалась. Железная труба упала и перебила ей позвоночник. Помню суету, крики. Кто-то сказал, что теперь девочка будет горбатой. И свой страх, и сочувствие помню. Качели убрали. Кроме деревьев, сбора грибов, сладкого корня солодика и блаженного сонного состояния под тенистыми кронами в жаркий полдень не помню других радостей.
Ещё одна страшная ситуация сохранилась в памяти.
В дощатом домике размещалась уборная. Несколько загаженных дыр, огромных для детских ног, не убирались, их только посыпали хлоркой. Внизу плескалось вонючее месиво. Однажды, поскользнувшись, я провалилась в такую дыру, едва удержалась на локтях. Меня вытащили, тщательно вымыли. Но ужас нескольких минут над зловонной бездной, чуть не поглотившей мою маленькую, только прозревшую жизнь, остался со мной навсегда.
Вспоминаю себя в крошечной комнатке изолятора, залитой красным светом, с красной занавеской на окне. У меня корь. Опять я между небом и землёй. Беспамятные состояния. Ощущения раздвоения и полёта над своим бездыханным тельцем. Медленное выздоровление. Я уже немного научилась говорить. Ко мне приезжает отец. Он ставит на тумбочку большой шоколадный пароход. Я ещё никогда не видела шоколада. Папа, к моему огорчению, отламывает от парохода трубу и даёт мне попробовать. Я недоверчиво открываю рот и ощущаю необыкновенный вкус. Женщина в белом халате приносит стакан с бледно-коричневой жидкостью. Отец поит меня с ложечки. Это
какао, немножко похожее на шоколад. И вдруг за окном начинается страшный грохот, сквозь красную занавеску видны яркие вспышки. В душе у меня ужас – опять война! Кричу, рыдаю, пытаюсь прятаться. Гроза долгая, шумная, с проливным дождём. Я начала сильно заикаться. И около двух лет родители требовали, чтобы я не говорила, а пела. Много неприятностей и обид доставила их непреклонность, но к школе от заикания не осталось следа.
ФОНТАН
Жарким летним днём я с соседскими ребятишками, играла в фонтане. Во что мы там могли играть, ума не приложу! Фонтан был изрядно попорчен после бомбёжек, его бетонный бортик был чем-то вроде границы песочницы. В середине стояла бесформенная глыба, останки скульптуры, не помню какой. Естественно, воды в нём не было.
Мы жили напротив сквера, чахлая зелень закрывала фонтан от проезжей дороги и негустой тенью заслоняла от палящего солнца. Мама буквально силой выволокла меня из фонтана. Я, редкий случай, упиралась и не хотела идти обедать.
Она сердито притащила меня домой и стала разогревать пшённую кашу. Мы с ней уселись друг против друга у окна. Она поставила маленькую чугунную сковородочку с кашей на подоконник и мы приступили к обеду.
Окно выходило на сквер с фонтаном.
Вдруг раздался оглушительный взрыв. Я заметалась и закричала от ужаса: “Война! Война! Бежим!” Мама закрывала мне голову подушкой, успокаивала, но я продолжала кричать.
Оказалось, что взорвался фонтан с играющими детьми. Там погибла моя маленькая подружка Света, дочка тёти Нины, знакомой моих родителей. У неё был ещё старший мальчик Боря. Тогда я ещё не знала, что она была близкой подругой моей родной мамы. Мне кажется, я и сейчас слышу её ужасные крики и рыдания.
До самой своей смерти она время от времени приходила к нам домой, падала в ноги моему отцу, плакала, умоляла отдать меня ей в дочки.
Мне было очень тяжело и неловко: ведь никто не должен был догадаться, что я знаю, что мама мне неродная. Боялась, вдруг всё же она уговорит папу. Папа поднимал тётю Нину с колен, обнимал, утешал, называл Ниночкой, наливал валерьянки. А потом взрослые молчаливо пили чай и тётя Нина, немножко успокоившись, уходила. А мальчик Боря временами жил у нас, когда его мама лежала в больнице или ездила в санаторий – она была сердечница, так говорили взрослые.
Умерла тётя Нина, когда мне исполнилось лет тринадцать-четырнадцать, в летнее воскресенье. Весь день посылала за мной мою подружку Нинку, но мы были за Волгой на пляже. Не надеясь уже увидеть меня, она рассказала Нинке мою историю и передала ворох довоенных фотографий, на которых я впервые увидела свою родную маму.
МАТЕРИНСКАЯ ЛЮБОВЬ
К новорожденной сестричке я относилась с недоумением: никак не могла понять, что взрослые находят в этой маленькой, ничего не умеющей, орущей по ночам, девочке. Почему соседки, заглядывавшие к нам, что-то ласковое бормочут над ней и называют красавицей.
Я не помню ни чувства ревности, ни зависти – только недоумение. Меня это беспомощное горластое существо совершенно не интересовало. Я училась жить, осваивала эту трудную науку с недетским упорством. Награда за него – любовь отца, которая, как мне казалось, очень зависела от моих успехов.
Жили мы в маленькой комнате, даже не в комнате, а в кухне, где половину занимала печь, а другую половину - кровать, массивная американская раскладушка. Печь не топили, я, по крайней мере, не запомнила этого события. Она служила столом. За ней мы ели, а папа вечерами много писал острым карандашом в тетрадках. Он доучивался на вечернем отделении института. Мне стелили на ней постель. А для сестрёнки поставили кроватку с железными прутьями, без ножек..
Как-то мама оставила меня одну со спящей сестрёнкой, просила присмотреть, если та проснётся. Проснулась Ларочка раньше, чем пришла мама. Запищала, пытаясь приподняться в кроватке, потом заорала в голос. Я с презрением глядела на её бессмысленные усилия, дала ей игрушку – несколько катушек, нанизанных на верёвочку. Она продолжала кричать, отталкивая мою руку. А потом как-то быстро перевернулась и просунула головку между двумя железными прутьями. И застряла. Боже, как она кричала! Я очень испугалась и пыталась запихнуть её голову обратно. На смену равнодушию пришло незнакомое до сих пор чувство: мне было страшно, что она задохнётся, захлебнётся и вдруг умрёт. Я кричала и плакала вместе с малышкой.
Когда наши силы иссякли, а головка, застрявшая в прутьях, посинела, распахнулась дверь и вбежали мама с папой. Папа оттолкнул меня и бросившуюся к кроватке маму, руками раздвинул металлические прутья. Крик замер. Мама схватила Ларочку на руки и укачивала её, пока та совсем не успокоилась. Мне хотелось забрать её из рук матери и прижать к своему сердцу. Так я полюбила, а любила я всегда горячо, самоотверженно.
Теперь я стала ей и мамкой и нянькой.
Мама родила её, своего единственного ребёнка, довольно поздно, в тридцать восемь лет. Для меня она была разумной, справедливой и хорошей матерью. Ничего, кроме благодарности, я к ней не испытываю. На протяжении всех лет, которые мы прожили вместе, я видела один и тот же её взгляд на свою дочь: и на маленькую, и на подростка, и на юную девушку. Когда впервые я обратила внимание на этот материнский взгляд, я сама была еще маленькой, но поняла всем сердцем, что никто, никогда не посмотрит т а к на меня. Т а к может смотреть только родная мама. И никакое чувство справедливости не властно над материнской любовью. Я с горечью, но и с мужеством, приняла сиротство как непоправимую данность, как, допустим, отсутствие зрения или слуха, либо руки-ноги, и поняла, что надо с этим жить. Без зависти, без обиды. Знала, что никакие силы не заставят её так же смотреть на меня, как бы я не старалась. Я детским своим сердцем осознала, что она меня н е л ю б и т. И простила.
А отцовскую любовь надо было завоёвывать.
ДЕД МОРОЗ
Приближался 1947 год. Мне не было ещё шести лет, но после моих военных странствий я ещё не вполне оправилась, с трудом осваивалась в новой жизни. Ближе к празднику мне рассказывали о ёлке, о Деде Морозе. Персонаж этот занимал меня чрезвычайно. Наступил новогодний вечер. В маленькой комнате коммунальной квартиры появилось крошечное сосновое деревце, украшенное бумажными цепями, самодельными игрушками, несколькими карамельками и орехами.
В гильзах от ружейных патронов были вставлены маленькие свечки. Их зажгли. Это была волшебная ёлка, первая в моей жизни. В гости пришла соседская Натуська, помладше меня, и Генка со своей мамой, высокой и худой тётей Аней. Он был года на три постарше. Были ещё тётя Дуся, мамина сестра, со своей дочкой Валей и моя полуторогодовалая сестричка Ларочка.
Взрослые чего-то ждали, поглядывая на часы. Дети кружились вокруг ёлочки, нам разрешили срезать конфеты и орехи, которых я до того не пробовала. Кололи орехи, веселились, как умели. Только мне было не до веселья. Я с нетерпением ожидала Деда Мороза, даже не из-за подарка, очень мне хотелось увидеть волшебного старика. И не заметила, как из комнаты вышла мама.
Вдруг раздался громкий стук. Я закричала что есть мочи: “Дед Мороз!” - и не ошиблась Это был действительно Дед Мороз. Правда борода у него показалась мне похожей на ларочкин слюнявчик. Но говорил он громко, весело… Все прочитали по стишку, станцевали. Получая подарок, Генка вежливо поблагодарил Деда Мороза: “Спасибо, тётя Зина!” Тётей Зиной звали мою маму. Меня как по голове ударили.
Ничего не сказав, я спряталась в уголок за кроватью и просидела до прихода папы с работы. Взрослые встретили его радостно, жалели, что он задержался и не застал Деда Мороза.
Я сидела в уголке, одна-одинёшенька, в полном отчаянии и не знала, что думать: то ли меня обманули и Деда Мороза нет, то ли почему-то он не захотел прийти ко мне.
Папа нашёл меня в жару, уложил в постель, и я долго болела, проваливаясь в бред. Похоже, у меня была настоящая горячка от перенесённого потрясения, причины которого остались неясными для родителей. .
ЛЮБОПЫТСТВО – НЕ ПОРОК
Любознательность моя не знала границ. Вероятно от того, что я начала развиваться значительно позже сверстников. После военной контузии и горьких мытарств по дорогам войны, когда , наконец, папа нашёл меня, врачи поставили диагноз: безнадёжно утраченная личность. Очень трудно я привыкала к мирной жизни. Отец занимался со мной, пытаясь вытащить на свет божий хотя бы зачатки интеллекта. И ему это удалось.
Я помню ощущение невероятно разнообразных больших и маленьких событий, предметов, отношений, втягивающих меня в свой круг. Мне не терпелось узнать всё обо всём.
Я знала на вкус всякую травку, веточку, листик, постоянно жевала какую-нибудь зелень или корешок. На даче, в детском саду, строго-настрого запрещали трогать ядовитые растения. Не разрешали прикасаться к волчьей ягоде. Так называли несъедобную жимолость с красными парными ягодками. Стращали тем, что, съев хотя бы одну, превратишься в волка.
Эта проблема очень меня занимала. . Волком стать я не хотела, но было страшно интересно, как будет происходить процесс превращения. Я просчитывала все варианты, представляла, как вместо ногтей появятся страшные когти, как тело начнёт обрастать шерстью…
Особенно пугало превращение лица в волчью морду с клыкастой пастью.
Я боролась с искушением несколько дней, ни о чём другом не могла думать. Сидела на маленькой скамеечке отдельно ото всех и тёрла красный кирпич для посыпания дорожек. И всё-таки любопытство победило:
Тайком нарвала пригоршню волчьих ягод и быстро-быстро прожевала. Вот тут-то меня охватил нешуточный ужас.
Превращение в волка я подгадала к мёртвому часу, когда все уснут и никто не помешает мне наблюдать, как всё случится. Дети спали, а я рыдала под одеялом, представляя, как все испугаются. Узнает ли меня мой папа? Что я буду есть в лесу? Так, обливаясь слезами, и я уснула.
Пришла воспитательница звать на полдник. Я боялась открыть глаза, прижмурившись, боязливо посмотрела на руки. Ни когтей, ни шерсти! Я осталась той самой девочкой, которой была раньше. Облегчение, счастье и душевный подъём так меня порадовали, что горечь от очередного обмана маленькой ложечкой дёгтя не испортили бочку мёда летнего дня, как бы обретённого заново.
ТАБЛИЦА УМНОЖЕНИЯ
Отец гордился моими успехами. Было ясно, что приговор врачей о безнадёжно утраченной личности не подтвердился, я довольно быстро нагоняла сверстников. Даже кое в чём начинала опережать. К шести годам освоила грамоту и с упоением читала. Причём не любила читать вслух, за что на меня постоянно ворчали, не доверяя молчанию над книжкой и быстрому перелистыванию страниц.
Меня записали в детскую библиотеку. Память сохранила волшебные ощущения. По воскресеньем я приходила менять книгу. Библиотекарша давала мне что-нибудь по своему усмотрению. Я выходила на улицу, блаженно открывала обложку и приступала к поглощению, ничего не видя и не слыша вокруг. Книги пахли столярным клеем, были латаны-перелатаны, с марлевыми корешками. Я наслаждалась этим запахом. На открытые страницы падали снежинки. Доходя до своего подъезда, закрывала прочитанную книгу, возвращалась, отдавала, просила что-нибудь ещё. Поначалу библиотекарша спрашивала о прочитанном, я отбарабанивала содержание книги практически наизусть. Тогда она давала мне другую. Так я делала несколько ходок, пока она досадливо не совала мне какую-нибудь книжку потолще и без картинок.
Как тут было не гордиться!
Кроме этого отец занимался со мной устным счётом, потихоньку учили мы с ним таблицу умножения. Мне занятия приносили удовольствие, хотя строг он был со мною необычайно.
Как-то он взял меня в гости к своему приятелю. Собралось за столом несколько мужчин. Я с дочкой хозяина, своей ровесницей, играла на полу в кукольном уголке. Папа стал хвалиться моими знаниями. Приятели, как я понимаю, не поверили. Несколько раз папа окликал меня, спрашивая, сколько будет дважды два, пятью пять и ещё какие-то простенькие вопросы. Я, погружённая в игру, отвечала машинально. “А сколько будет шестью шесть?” Я простодушно сказала, что не помню. Папа нахмурился. В голосе у него прозвучало недовольство. Он собрался уходить, сердитый, нахмуренный.
Домой, против обыкновения, шли молча. Только раз или два он повторил свой вопрос. Я продолжала безмятежно отвечать, что забыла.
Дома он вытащил ремень. Грозно спросил: “Сказать, сколько будет шестью шесть?” Я простодушно попросила: “Скажи!” Он ударил меня по попе ремнём. Вины я за собой не чувствовала, только удивление. Я даже не заплакала. Он повторял: “Сказать?”. Я не понимая, почему он не сказал сразу, просила: “Скажи!” И получала ремнём по попе. Но он не говорил сколько будет шестью шесть, махал ремнём, пока я не вспомнила. “Зачем ты меня бил?” – удивилась я. Он пробормотал: “Для памяти!” Вот тут-то я и зарыдала.
Если бы он попросил меня подумать, вспомнить, может быть я и вспомнила бы. Но когда он спрашивал “сказать?”, я без задней мысли просила “скажи!”, не понимая издёвки.
Обида запомнилось на всю жизнь.
ДЕД АНТОН
Я не помню переезда в новую квартиру. Разрушенный во время бомбардировок дом был отремонтирован, покрашен в розовый цвет и выглядел замечательно. Жили мы вшестером в небольшой комнате. Взрослые говорили – десять квадратных метров. Вдоль стен стояли кровати, в середине стол. А всего в квартире было три комнаты. В соседней, побольше нашей, жил дед Антон и бабушка Таля. У них было четырнадцать детей, но все уже выросли, жили своими семьями отдельно. Со стариками остались две младшие дочери Лида и Тася. Несмотря на двухлетнюю разницу в возрасте, обе учились в одном классе, заканчивали десятый. Мне они казались очень красивыми и совсем взрослыми.
В третьей комнате, самой большой, жил майор, пожилой нелюдимый человек, с милой молодой женой, которую, говорили, привёз с фронта. Она редко показывалась, сидела взаперти. Даже в своё дежурство мыла квартиру глубокой ночью, без посторонних глаз. Зато толстая Натуська, их дочка, днями пропадала либо в нашей комнате, либо мы все висли на деде Антоне. В его комнате был единственный на всю квартиру балкон, который мы, дети, считали общей собственностью. Деда мы ужасно любили. Высокий, поджарый, широкоплечий, с закрученными рыжеватыми усами и кудрями, в солдатской гимнастёрке с несколькими медалями - держался он молодцом. Его жена, бабушка Таля, моложе его на одиннадцать лет, по виду годилась ему в матери: тихая, ласковая, маленькая, сухонькая… Младшая Лида лицом походила на неё. Только поэтому можно было поверить, что в молодости бабушка Таля была настоящей красавицей.
Я долго была уверена, что это наши родные дедушка и бабушка. Бесцеремонно торчали мы у них в комнате или на балконе, слушая дедовы байки, сказки и прибаутки. Воспитывал нас дед по-своему. Слушались мы его с одного слова. А если баловались, кричали и капризничали, грозил он нам страшным наказанием. Не знаю, как кто, а я этого наказания боялась больше всего на свете. “Натуська! – кричал он страшным голосом, если не перестанешь реветь, вкручу в твою попу лампочку, и повешу светить на балконе!”
Угроза не казалась мне шуткой. Вечерами соседи собирались на балконе играть в лото. Дед Антон протянул электрический шнур с лампочкой под крышу. Явственно представляла я свою попку со светящейся лампочкой на балконе и слушалась деда беспрекословно.
Однажды он рассердился на неповоротливую Натуську, нашёл лампочку и стал делать вид, что собирается вкрутить её в толстую Натуськину задницу. От такого позора у меня закружилась голова. Натуська орала, а мы удерживали руку с лампочкой, просили помиловать подружку.
А вообще дед Антон был добрым весёлым мужчиной и любил детей, своих-то вырастил четырнадцать.
ДЯДЯ ВАНЯ
Я внезапно проснулась среди ночи и увидела, что мама сидит перед горящей свечой, облокотившись на подоконник, держит в руке бумажный листок, и слёзы льются на этот листок, оставляя на нём большие фиолетовые пятна. Её негустые волнистые волосы необычного золотисто-зеленоватого цвета распущены по плечам и спине. Папы дома нет, наверное, задержался на работе. Сестрёнка сопит в своей кроватке на печке. А мама, такая непохожая на себя дневную, плачет над дрожащим листком. Я от жалости чуть сама не расплакалась. Она увидела мои открытые глаза, подсела ко мне и стала рассказывать о своём младшем брате, моём дяде Ване, которого после Берлина отправили на Дальний Восток воевать с японцами. Там его ранило. Он сейчас лечится в госпитале и обещает скоро приехать. А плачет она от радости, что он наконец нашёлся и прислал ей весточку. Она показала мне письмо, свернув его треугольником, на котором химическим карандашом был написан адрес и номер части. Потом по моей просьбе тихонько спела мою любимую песню “На позиции девушка провожала бойца…” У неё был хороший слух и приятный нежный голос. Я даже не решалась ей подпевать, чтобы не портить песню.
Наш ночной разговор представлялся мне тайной, связавшей нас. Я стала ждать дядю Ваню с войны, иногда спрашивая мать, когда же он всё-таки приедет. А он всё не ехал.
Мы перебрались на другую квартиру. В нашей комнате поселилась и сестра мамы, тётя Дуся, с дочкой. Жили шумно – всё-таки трое маленьких детей. Скучать было некогда. А я ждала дядю Ваню с войны, настоящего солдата, раненого, с орденами и медалями на гимнастёрке, большого, доброго, весёлого.
Наконец он приехал. Мама и тётя Дуся повисли на нём, целуя, обнимая, приговаривая ласково и радостно расспрашивая. Познакомили его с моим отцом и нами, детьми, которых дядя Ваня ещё не видел. Он растерялся, когда ему поднесли маленькую Ларочку. Он ничего не знал о её появлении. А смутился от того, что привёз подарки только двум девочкам, Вале и мне. Подарки он вёз аж из самой Германии. Они были в его вещмешке и на Дальнем Востоке, и в госпитале, и проехали с ним через всю страну. Два роскошных платья достались мне, так как двоюродная сестрёнка Валя, хотя и была младше почти на целый год, обогнала меня в росте и толщине. Платья ей не подошли. А вот с игрушками получилось сложнее. Целлулоидный пупсик и такой же цыплёнок не делились на три. Так что обворожительная куколка досталась маленькой Ларочке, а нам с Валей один на двоих большой жёлтый в пупырышках цыплёнок. Играли мы, конечно, вместе, стараясь не ссориться. Мне как старшей, приходилось уступать. Но как страстно я хотела иметь этого розовенького голыша! Я почти не притрагивалась к нему, ведь он не мог принадлежать мне безраздельно.
Ещё дядя Ваня привёз небьющиеся чашки для сестёр и консервы американские: сгущёнку и неправдоподобно розовую, душистую, до обморока вкусную, тушёнку.
Валя не поверила, что чашки нельзя разбить. И долго бросала и била об пол одну, пока не догадалась стукнуть по ней молотком – чашка, к её удовлетворению, разбилась. Но это только рассмешило взрослых, радостных от встречи.
Пировали, сидя тесно за столом. Почему-то отключили электричество и папа в патроне от снаряда зажёг короткую толстую свечу. Запомнила пшённую кашу, которую поливали тягучим зеленоватым конопляным маслом и посыпали сахарным песком. Дядя Ваня всё рассказывал, а папа снимал растопленный воск со свечки и лепил обезьянку на проволочном каркасике для новогодней ёлки.
Дядя Ваня показался мне довольно старым человеком, совсем непохожим на доблестного солдата. Усталый, скучный, видимо, ещё не окрепший после ранения, рябоватый. С жиденькими серыми волосами и невыразительными глазками. Не очень-то он улыбался. На пиджаке висело несколько медалек. И не было у него ни ружья, ни револьвера. Это не наш замечательный дед Антон. Вот тот настоящий солдат! Рассказов дяди Вани я не запомнила.
Американская тушёнка, пшённая каша с зелёным маслом, восковая обезьянка в отцовских ловких пальцах, военные песни вполголоса за тесным столом, коптящее пламя толстой свечи в патроне снаряда, два красивых платья, голубое и красное, страстное желание обладать редкостной игрушкой – всё слилось в памяти. Вот только дядя Ваня разочаровал.
Тоненькая ниточка, соединившая в ту ночь меня с мамой истончалась, пока не прервалась совсем.
ЖИВЬЁ
Ангины меня замучили. Врач настаивал на удалении гланд. В противном случае, они меня задушат.
В сентябрьский день повезла меня мама на операцию. Меня соблазняли мороженым, необходимым для заживления в горле.
До Бекетовки добирались на местном поезде. Путешествие тоже входило в соблазн. В Бекетовке было неинтересно. Дул ветер. Песок резал глаза, скрипел на зубах. Небо то хмурилось, то прорывалось горячее солнце, освещая пыльный захолустный пейзаж.
Помню, переходили мы с мамой дорогу. Она держала меня за руку. Неожиданно к нам бросилась старая женщина в тёмной бедной одежде и с криками “Наташенька! Доченька!” стала тянуть меня к себе. Две женщины вцепились в меня с двух сторон, с плачем и криками тянули, каждая к себе. Женщина в тёмном показалась смутно знакомой. Я в первый момент инстинктивно подалась в её сторону. Но потом молча вцепилась в материнскую юбку. Вокруг собралась большая толпа. Не помню, как всё это закончилось, только я с колотящимся сердцем, держа за руку мать, шла с нею к госпиталю. Прошлое напомнило о себе, ничего не прояснив. Я уже не раз бывала яблоком раздора, сцены эти меня страшно будоражили, расстраивали.
Госпиталь располагался в четырёхэтажном доме. Нас провели наверх. Врача не помню, помню только, как меня готовили к операции. На кушетке постелили одеяло, простынку, клеёнку и кто-то попытался запеленать меня, как младенца. Мне было уже шесть лет, и эти приготовления оскорбили. Я сопротивлялась, но меня всё-таки скрутили и в кульке этом связали. Я с ужасом ожидала продолжения. Врач предупредил маму, что наркоза нет, придётся рвать гланды живьём. Я разглядела это живьё – блестящий инструмент с петлёй, усеянной иголками. Я позволила залезть этим иструментом в горло, но страшная боль и хлынувшая потоком кровь вызвали такой крик, что у операционной собрались раненые и больные с других этажей. Кто-то изо всех сил барабанил в дверь. Оттуда слышались возмущённые крики. Хирурга обзывали фашистом. Операцию пришлось прервать. Я орала без передышки. Меня развязали. Клеёнка пригодилась. Мокрая от крови, от слёз, описавшаяся, орущая, с оставшейся одной гландой, отбивалась я от мороженого, которое совала мама.
Возвращались домой на том же поезде. Я, всхлипывая, лежала на деревянной лавке, а мама давала мне по чайной ложечке густую сметану из банки. Она попросила не расстраивать папу, не говорить о тётеньке, которая хотела меня отобрать . Я и сама бы никогда не сказала.
Дома я ела мороженое, сметану, выпендривалась перед сёстрами, чувствовала себя героиней. На следующий день хвалилась во дворе, что мне рвали гланды живьём, с содроганием вспоминая страшный инструмент.
| | |